Напротив, в Германии антибольшевистские «страхи» — служившие основой для сознательных преувеличений в ходе дипломатической пробы сил с западными державами по вопросу об условиях мирного соглашения — также представляли собой выразительную карикатуру на предполагаемый социальный переворот, по мере развития германской революции становившийся реальностью{105}
. Тем не менее угрозу большевистской революции не следует недооценивать в качестве мобилизующего фактора, хотя революция, подобная той, что затопила Россию, была едва ли возможна как в Германии, так и в Австрии с Венгрией, где более глубокий распад довоенного режима по сравнению с Германией уравновешивался менее индустриализованным и урбанизированным обществом с меньшим числом центров сосредоточения сплоченного пролетариата. В этом можно убедиться, сравнив стремительный взлет и закат революционной звезды Белы Куна в Будапеште с реальной классовой борьбой, отличавшей сражения между «Фрайкором» и «Красной гвардией», происходившие в 1920 году в Руре. Однако тесной корреляции между реальными масштабами революционной угрозы и страхами перед большевизмом не существовало — точно так же, как у зарубежных оппонентов большевистской революции не имелось четкого понимания того, что она представляет собой в реальности. Анархизм, движение за создание рабочих и солдатских советов (в его различных проявлениях), шумные демонстрации рабочих, заполнившие собой улицы, ожесточенный феминизм и революционные беспорядки наподобие тех, что охватили Мюнхен в начале 1919 года при Курте Эйснере и Эрнсте Толлере, — все это могло стать «большевизмом» в глазах тех, для кого любая угроза социальному строю или законной власти уже переворачивала мир вверх ногами. В этом смысле большевизм был мрачной тенью, маячившей за поражением, точно так же, как он угрожал отнять «победу» у тех, кто считал себя победителями.И то и другое наблюдалось в Италии с ее крайне двусмысленной послевоенной ситуацией — которая выглядела и победой, и поражением. Консерваторы и возникавшие фашистские группировки усматривали длинную руку большевизма в захвате рабочими машиностроительных заводов в Северо-Западной Италии в сентябре 1920 года, в ходе решающей послевоенной пробы сил между промышленниками и профсоюзами. Когда в том же месяце итальянская Всеобщая конфедерация труда поставила на голосование вопрос о революции, она фактически уже отказалась от нее{106}
. Но это было отнюдь не очевидно для тех, кто противостоял забастовщикам и видел тень большевизма, нависшую над Италией, в самой возможности превратить захват заводов в классовую революцию. Префекты в Северной и Центральной Италии продолжали именовать «большевизмом» все угрозы, с которыми сталкивались, а набиравшие силу фашистскиеИсходя из того, что страх перед большевизмом был в той же мере порождением тех, кто ощущал его и потакал ему, как и реалий Советской России, что мы можем сказать о тех формах, которые он принимал? Были ли ему присущи какие-либо характерные мифы или черты, проявлявшиеся в любом окружении и позволяющие объяснить роль этого страха как стимула для консервативной и военизированной реакции? При всей скудости вестей, о том, что происходило в России, о насилии Гражданской войны и полном расстройстве повседневной жизни, включая голод 1921 года, в борьбе с которым участвовал фонд «Спасем детей», конечно, было известно{109}
. Однако именно связь между этим хаосом и разрушением социальной системы посредством коллективизации и конфискации богатств превращала большевизм в ужасное подтверждение звучавших в течение полувека предупреждений контрреволюционеров о том, что социализм означает уничтожение экономики и самой цивилизации. В изданном в 1919 году памфлете UGACPE француз, проведший в Петрограде зиму 1917/18 и большую часть следующего года, рассказывал о том, как трудно было просто выжить среди повседневного насилия («нередко бандиты убивали тех, кого грабили»), и делал следующий вывод: