Иван Алексеевич идет в дом, повторяя одно слово: «Вина, вина…» Возможно ли жить без вины, не стремясь даже и малым чем-то служить себе?.. Василий Конкин на Ржавом болоте засыпает топь, а у Ивана Алексеевича душа побаливает: нечистое дело, поймают Василия… Он выкрутится, конечно, брежневской закалки молодой человек: думай одно, делай другое, умей отчитываться и ни за что не отвечай. Но подбил-то его на это он, Пронин. Было бы легче ему, пожалуй, если бы Василий понимал, как нужна его работа здесь, на топях Горькой долины. Смеется только: «Думал, хоть ты, Алексеич, не будешь лекций толкать, сознательности учить. Твоя плата, мое исполнение, а для чего тебе это нужно — пусть у тебя голова болит. Вон рванет термоядерная — и твое болото мигом осушится. Зима, Алексеич, вечная наступит. Советую заранее теплой одежонкой запастись и землянку поглубже вырыть. Или под болотам помещеньице отремонтировать, там ведь, говорят, дворцы были хрустальные». С кем говорить, кого убеждать? И все-таки: не соблазни словом и делом… Значит, двойная вина, своя и Василия, на нем, Иване Алексеевиче. Никуда ему от нее не деться.
Он разогрел самовар, присел к столу, глянул на газеты и вспомнил: не обдумал до конца высказывание американца о сталинизме. На чем прервался? Ага, говорил Серафиму Саровскому, что «и ты во мне есть, и другие видные и выдающиеся».
В русском, думаю, не больше от Сталина, чем от Грозного, Петра Первого, Пугачева… И почему в нем не должно быть сколько-то от князя Владимира Крестителя, Марфы Посадницы, Пушкина, Ленина, маршала Жукова?.. В русском всего понемногу, как, впрочем, и в любом человеке другой национальности. А если это так, то наша «айдентити» не может быть исключительно сталинистской. Есть в нас, уважаемый американец, подлинность истинно русская, копившаяся веками, и она-то поможет нам, и, думаю, быстро, освободиться от кошмара, сталинизма, к тому же восточного происхождения.
Иван Алексеевич встал, прошелся по комнате, как бы каждым своим звучным шагом подтверждая только что сказанное. Но сознание человеческое коварно, и потому не замедлила явиться мысль: а лучше ли сталинизма «брежневизм»? Там вера была, пусть и слепая. Тут — мерзость двуличия, вранье, наглое приспособленчество, спаивание, внушение рабской морали: все продается и покупается! Вот же, Василий Конкин — «полноценная» личность застойного времени. И он, Пронин, разве не набрался хоть сколько-то той психологии?
Сталиным можно хотя бы пугать. А кто боялся Брежнева? Над ним смеялись. Но долго будем избавляться от «брежневизма» в себе, вытравлять его из нашей жизни. Целое поколение воспитано этим многоорденоносным лже-вождем!
Иван Алексеевич ощутил вдруг усталость, слабо заныло сердце, будто ему не хватает воздуха, и вздрогнул, почувствовав: в кухонное окно на него кто-то смотрит! Медленно повернулся. В окне скалилась морда Ворчуна, как бы подлакированная блеском стекла. Взобравшись на поленницу, пес любопытствовал: жив ли хозяин, почему не выходит из своей огромной деревянной конуры?
— На сегодня довольно! — сказал Иван Алексеевич сжимая руками голову и раскачивая ее, точно пытаясь вытряхнуть вон непосильные для его серого вещества мысли. — В другой раз, а то и свихнуться можно. Чистая мыслительность мне вредна. Я из тех, кому надо сочетать умственное и физическое. Во двор, там чурки не колоты!
Бензопила у него своя, купил списанную в лесхозе, подремонтировал и пятый год горя с дровами не знает, кряжует в лесу сушняк, возит на мотоцикле, во дворе распиливает. Вчера наворочал гору чурок-кругляков.
Несколько минут Иван Алексеевич стоял, вдыхая запахи опилок и бересты, — теплые в холодном воздухе. Когда ощутил себя легким и веселым, взял крайнюю чурку, поставил ее на широкий дубовый чурбан, поднял колун до плеча и ударил им в середину желтого круга с тесным счетом годовых колец, набранных деревом за долгий свой век и умершим стоя. Легкий звон, свист воздуха — и две половинки разлетелись в стороны. Подобрал. Каждую расколол еще на три части. Это уже дрова. Полюбовался: ровные, аккуратные полешки. В поленнице их подсушит ветер, подзолотит солнце, а когда прохватит зимним морозцем — до звона и легкости почти невесомой, приятно будет и в руки их взять, и в печь положить. И жар от них пойдет сухой, стойкий.
Работал часа два. Размял свой застуженный радикулит, разогрелся.
Наскоро пообедал, завел мотоцикл и поехал на Ржавую топь смотреть, как трудится бульдозерист Василий Конкин.
Утром, по пути из города, заехал к Ивану Алексеевичу лесник Акимов, долго пил чай, рассуждал о том о сем, мялся, вздыхал, повторяя свое всегдашнее присловье: «Жизнь, она такая, понимаешь ты?..» Иван Алексеевич догадался, конечно, что Акимов хочет сообщить ему что-то не совсем приятное, но не торопил его: беда не припозднится. Наконец попросил:
— Говори уж, Петрович.