Тут и красавица Ульяна, пышно расцветшая на хорошей жизни, очнулась наконец, давай ко мне в больницу захаживать (вроде бы по делам — она у нас детсадиком заведовала), захаживать и жаловаться, совета просить: как разлучить Антипа с дружками-подпевалами, как укротить его беспутное пьянство? Чем я мог помочь всерьез загоревавшей женщине? И что толку было теперь укорять: надо б раньше спохватиться, я говорил, я предупреждал. Болезнь запущенную операцией лечат, но не каждый выживает после оперативного вмешательства, как известно. Да и лечиться никакого желания у Антипа не виделось. Не мог же я посоветовать Ульяне написать куда следует о муже и его недобрых соратниках — подумает, что хочу отомстить им, обидевшим меня. И она не просила меня урезонивать Антипа, знала — для него я все больше становился врагом, без раздражения он не мог даже фамилии моей произнести, а раза два, слышали, сказал: «Этого Яропольчикова привлекать пора, диссидент настоящий!» Может, и потому еще так злился, что начинал понемногу, подсознательно понимать мою правоту?
Я ездил в область, край, пробивался в какие мог высокие инстанции, был на приеме даже у председателя крайисполкома и все доказывал, убеждал с цифрами, выкладками, экскурсами в прошлое и взглядом на перспективу: надо резко сократить добычу лососевых и немедленно строить рыбоводный завод, чтоб, значит, не только вылавливать, но и разводить рыбу.
Словом, говорили мы с Ульяной, горевали, а все шло своим чередом, прежним то есть.
В последние два-три года жутко было смотреть на Антипа Тимофеевича Сталашко. Пил беспрерывно. Когда-то пылавшее смуглым румянцем лицо стало желтым. Лихая чуприна сперва побелела, а затем почти выпала. Синь в глазах беспросветно замутилась. Красавец казак сгорбился, опустил к земле взор и держался хозяйски только своей прирожденной волей. И все крепче «сдружился» с Мосиным и Панфиловым. Тем, конечно, хотелось уже отстраниться, и Сталашко наверняка чувствовал это, а потому придирчиво следил, чтобы соратники не сбежали прежде времени: мол, вместе вознеслись, вместе погибать будем.
Но погиб он один. Случилось это в год, когда вышло наконец постановление свернуть добычу рыбы, законсервировать рыбозавод. Поехала троица на рыбалку. Пила, гуляла. И принялась глушить рыбу. Делалось это просто: рыбак-глушитель берет в руки пару динамитных шашек, соединенных бикфордовым шнуром, шнур поджигает папироской посередине и, выждав минуту-две, у кого на сколько хватит смелости, бросает шашки в воду. Они идут ко дну, там взрываются — оглушенная рыба, ранее собранная в одно место приманкой, всплывает кверху, бери ее руками.
Не знаю, что и как там получилось, только обе шашки взорвались в руках у Сталашко. Говорили потом, будто не тот шнур ему подсунули… Однако и на следствии ничего толком уяснить не удалось: старик Панфилов надолго слег в больницу — тронулся умом, никогда не напивавшийся Мосин твердил одно: был пьян, во всем слушался Антипа Тимофеевича, боялся перечить ему, и шашки, и шнур директор лично доставал у военных… Одно верно — сам ли Сталашко решил покончить с собой или ему помогли в этом — сделано было умело: погиб мгновенно, до неузнаваемости изуродованный взрывом.
Хоронили его богато, со всеобщей печалью, голосисто-надрывными плакальщицами и торжественными речами: почитали сельчане своего директора и Хозяина, по душе им были его простота и отчаянность натуры, да и жили они при нем небедно.
Ульяну держали под руки, у нее уже не было ни слез, ни голоса — все выплакала, вырыдала, лишь дико озиралась вокруг, и если взгляд натыкался на Мосина, она безголосо вышептывала: «Он, он убил Антипа!..» После похорон она быстро собралась и уехала в город Уссурийск к родственникам. Отбыл приезжавший на похороны отца младший сын Антипа, майор-танкист, сказав на прощание: «Казака выбили из седла, тесно ему было здесь, казаку степь с ветерком нужна, задохнулся он в тайге да в сопках, да в жизни не своей…» Говорят, Ульяна настаивала, чтобы и старшая дочь, забрав детишек, ехала с нею — бросила Мосина, развелась и забыла его, споившего, сведшего в могилу Антипа. Но та осталась: куда при троих-то детях? И Мосин как муж, видно, вполне приемлемым был. По крайней мере никто из сельчан не слышал о скандалах, даже малых раздорах в их семействе. Дети Мосиных не отличались особой избалованностью или задиристостью, были такими же, как вся прочая сельская детвора. Мосин серьезно заботился о незапятнанности своей семейной жизни, и это ему удавалось. Словом, он еще крепче укоренился в Селе, а Сталашки начисто вымелись из этих мест.
Памятник погибшему директору ставили всем миром, без агитации. Глыбу гранита с горы скатили, одну сторону отшлифовали и на ней выбили фамилию, инициалы, год рождения и смерти, а пониже: «Мы любили тебя, Антип Тимофеевич!»
Вот и конец этой истории, Аверьян. Можно сказать, истории одной жизни. Рыбозавод закрывал уже Мосин. О нем будет еще разговор. А теперь — прошу, мы у двери бондарки мастера Дмитрия Илларионовича Богатикова.