Большую часть суток он спал. Я и надеялся — он умрет во сне, в тех безбольных, легчайших, возвышенных видениях наркотического бреда, который, может быть, и необходим (и существует в природе) лишь для таких случаев — как милость, лишающая человека трезвого разума. Но в час смерти Алексей очнулся, глянул на меня вполне осознанно, спросил: «Все?..» Я не шелохнулся — ни да, ни нет. А какое было желание сказать: «Все, Алексей, и прощай!» Или просто кивнуть, то есть сказать человеку правду, хоть перед смертью, правду конечную — о его смерти. Это запрещено врачебной этикой и, кажется, мало кого утешает и обманывает: умирающий обычно чувствует свою последнюю минуту. Осознал ее и Алексей Зеленко. Более тихим голосом, как бы соглашаясь со мной, он выговорил: «Все». Голова его опустилась на подушку, лицо младенчески расслабилось — ни морщинки, ни малейшего напряжения. Я понял: боли покинули его. Спросил: «Пригласить мать?» Он неожиданно забеспокоился, попытался поднять голову, но лишь покачал ею, глаза его начали замутняться, стекленеть, и сквозь подступающую темень, теряя сознание, он выговорил еле слышно последнее: «Не говорите маме, что я умер…»
Много ли я видел смертей, Аверьян? Как не увидишь их, проработав хирургом более двадцати лет? Умирали старики, отжив свое, алкоголики с перепоя — «сгорали», как говорят в народе, от инфарктов, настигающих теперь и сельских жителей; одного привезли с проломленным в драке черепом — не успел на операционный стол положить, другой полгода прожил после операции — рак поджелудочной железы, скончался охотник, по нетрезвой оплошности разрядивший в себя ружье; отравилась женщина в отместку возлюбленному за измену… Все как везде, и сельскому лекарю работы хватает.
Но смерть Алексея Зеленко для меня — единственная. Тут я увидел ее воочию: безжалостную, слепую… Там были какие-то причины, следствия, тут — смерть. И впервые вздрогнул, ощутив сердцем и всем своим хребтом вечный холод ее, будто враз, неизбавимо промерз до костей (вот сейчас шевельнул лопатками — и ощутил зябель спиной). И вину с тех пор ношу в себе. Не виноват? Да. Но не почувствовал ли и ты вины, Аверьян, узнав об этой смерти? То-то же. Человек либо виновен всегда и за все, либо непричастен ни к чему — и тогда, как говорится, бог ему судья, а люди называют такого просто: вертухай.
Мать Алексея уехала сразу после похорон, но не прошло года — вернулась: нигде не обрела покоя. Она и сейчас здесь. Редкого характера женщина: муж ее погиб в последние дни войны, она любила его и не смогла во второй раз выйти замуж; умер любимый сын — и доживает свои дни рядом с его могилой.
И вот, оказывается, мосинцы не пожалели старуху, ее выстраданного покоя.
Неужели им подсказывает какое-то инстинктивное чутье: он же, то есть я, чувствует себя виноватым?
Моя группа антитарников — учитель математики Сергей Гулаков, бондарь Богатиков, завклубом Константин Севкан, он же селькор, — решила, как сказал острый на слово Гулаков, «уйти в подполье», но «вести работу в массах», внушать думающим, совестливым: мосинская таромания вредна, опасна не только экономически. Человек превращается в робота, которому все равно, что строгать, пилить, клепать. Не оттого ли больше стало пьянства, прогулов? Надо перейти на выпуск другой продукции. И так далее. Самый молодой из нас, Сергей Гулаков, этакий современный интеллектуал-верзила, с чубом на глаза, русой разночинской бородкой, с косоватым чуть, а потому вроде бы ироничным взглядом, придумал свои особенные тесты — притчи. Остановит посреди улицы мужика, спросит, указывая на штабеля тары:
«Как думаете, когда нас это полностью задавит?»
«Задавит, говорите?..» — удивляется мужик.
«Ну да. То, что имеет тенденцию к неуклонному нарастанию, занимает все большее жизненное пространство при отсутствии тенденции обратной — потребления наращиваемого, может… Словом, я прикинул на компьютере в КБТ своего тезки Поливанова: через восемь — десять лет на месте нашего поселка вырастет огромная гора тары, и от дома к дому будут пробиты тоннели для общения и сообщения между жильцами таргорода. Мы станем слепыми, как кроты, научимся бегать на четвереньках — так удобнее, и тоннели высокие не понадобятся. Представьте, среди тайги — высоченная гора испиленного, изрубленного дерева, похожая сверху на муравейник. Нас только бомбой и можно будет вызволить на свет божий и разметать по свету».
«Что вы говорите!» — искренне поражается мужик.
«Успокою, до такой жизни мы не дойдем: нас пожрут жуки и червяки-древоеды. Сколько их теперь в таре? Будет еще больше, если такими ударными темпами будем увеличивать вал. Сперва источат деревянные тротуары, по ним подберутся к нашим домам, пожрут их (представьте, ваш дом превратится в кучку трухи!) и несметными полчищами двинутся уничтожать леса… Как считаете, что останется от нашего Села?»
Мужик крутит головой, озадаченно мыслит.
«Помогу: дирекция комбината, она из стекла и бетона».