— Вот и мы, Вера-Верунья! — выкрикнула излишне громко Маруся, предупреждая, вероятно, что она не одна.
— Доброе утро, Вера Степановна, — сказала Иветта, почтительно не дойдя несколько шагов до нее.
Женщина сделала полный взмах, поправила валок захватом — грабельками, приделанными к косе, и тогда повернула голову, только голову. Четко проступил на желтизне поля ее профиль: прямой нос, черные брови, стиснутые губы и глаз — среди синеватого белка острый коричневый зрачок. «Чего вам?» — спросил глаз, тогда как тело, напряженное работой, словно бы не пожелало отвлечься. Но голос прозвучал кротко, с напевностью:
— До-оброе.
— Помогать будем! — сказала Маруся.
— Берите снопы, несите во двор, — медленно выговорила Верунья, отвернулась, взмахнула косой. И погрузилась в работу. Взмах, шаг вперед, полуоборот головы… Плечи прямые, руки и ноги молодо округлы. Ни согбенности, ни полноты излишней. Какая-то нестареющая пожилая женщина, решившая не быть старухой. А голос и вовсе, став строгим, зазвучал молодо: — Слышала, что я сказала, Ма-аня?
Они взяли по два снопика, аккуратных, туго повязанных жгутами из соломы, и Иветта даже охнула от удивления: снопики были увесистые, налитые живой плотью, держать их, нести было приятно, как здоровеньких, крепких детишек. Чувствовалось: тяжесть твоя сливается с притяжением земли.
Когда отошли немного, Маруся виновато проговорила:
— Не хочет с тобой знаться. Ты погоди еще, она привыкнет.
— Сколько ждать? Месяц, год? Нам же уходить надо, я уже не могу…
— Вот поправитесь…
— Отчего она такая злая?
— Не злая — неудачливая. Жизнь не получилась, любила одного человека…
— Расскажи.
— Ладно. Только ты никому: обидится на меня Верунья. Любила она деда Мотю, еще до войны, молодые они были… Тогда в Седьмом Гурте много народу жило. Ушел Мотя воевать — она и сейчас Мотей зовет его, — ждать стала. Три года ждала, а он вернулся с женой, на фронте она вроде жизнь ему спасла. Верунья уехала и как пропала. Много лет прошло, дети у деда Моти выросли, поразъехались. А когда бригаду отсюда снимали, жена тоже уехала — внучат нянчить, Мотя остался один: «прикипел», говорит, к Гурту. Сколько лет так жил — не знаю, потом пришла Верунья, где-то узнала, что он совсем одинокий. А жить с ним не стала, заняла родительский дом.
— Семья, муж где у нее?
— Не было, говорит. По разным городам скиталась, не нашла места.
— Какие вы все…
— Обыкновенные. Сердце у нее закаменело — не могла простить. А теперь уж состарились.
Иветта шла, молчала, с непонятной обидой для себя удивляясь: в таком забытом, малолюдном обиталище и столько человеческого! Прямо-таки загадочное микрообщество! Это еще Маруся о себе помалкивает. Вот и идиллия оазисная — тишь, гладь да божья благодать… Выходит: «Все мое ношу с собой», где человек — там все нажитые им страсти. Почему же они отгораживаются? Чтобы не прибавить чужой боли? Но расспрашивать больше Иветта не стала, ибо нарушилось ее представление о благодатном Седьмом Гурте вдали от НТР. Кого и чем теперь удивишь, вернувшись в столицу? Гелий Стерин первый вышутит их странствие за полынью горькой: «Хлебнули горького до слез!» Посмеется над гуртовиками: «И всюду страсти роковые… Седьмой Гурт — не седьмое небо!»
Снопики составили в суслон посреди высокого, огороженного таловым тыном дворика. Маруся обошла вокруг, поправила суслон, чтобы не развалился, сказала:
— Подсохнут колосики — обмолотим.
— Вы и хлеб себе сами выращиваете?
— Нет, муку нам привозят, это птицам корм. Мелем немного на блины, сдобу. Вкусное наше жито! Может, вас успеем угостить.
— Ты говоришь: жито, жать. А Верунья косит.
— Жнут рожь. Серпом. Она высокая, под косой спутается. Привыкли: жать — красивей. Косят ведь и траву.
Солнце начинало работать — поднялось настолько, что видело весь Гурт, до слезной белизны высветив саманные дома, резко очертив терн, и быстро укорачивало их, съедая затаившуюся в буераках, таловых зарослях у речки прохладу, пережигая синюю утреннюю дымку, чистую и свежую, в мутный пепел нестерпимо знойного дня; степь, ожившая ночью скудной растительностью, сусликами и насекомыми, вновь замирала, лишь змеи, шурша и сверкая чешуей, выползали на каменные лбы увалов пропекать холодную кровь.
Маруся повела гостью к своему дому, но, глянув за речку, на пшеничное поле, где виднелась темная фигурка Веруньи, придержала Иветту, спросила:
— Хочешь посмотреть, как она живет?
— Очень! И травы сушеные.
— Быстро тогда. — Маруся схватила руку Иветты, и они побежали вдоль каменной гуртовской стены.
У Веруньи был собственный маленький двор с колодцем, летней печкой, пирамидками кизяка, сараем. Ступеньки крыльца из камня-плитняка подметены, дверь в сени прикрыта, но ни замка, ни задвижки — здесь не принято замыкать, запирать. От кого? Маруся опустила в колодец ведро на бело начищенной цепи, быстро выкрутила ворот, схватила плещущее водой ведро, перевалила его через край сруба, приказала:
— Пей, самая вкусная вода. Святая.
— Ты же говорила — вы все неверующие.
— А вода святая. Верунья бросает в колодец серебряные монеты. Мы только ее воду пьем сырую.