А название – Городец – есть на карте-схеме археолога Шмидта и на карте 1915 года.
В тоске по минувшему… Есть такая фраза в путевых дневниках Басё. Он имеет в виду давние времена. Ясперс писал, что древность для нас полна неизъяснимого очарования. И она бесконечна. Но прочно закрыта. Вот ученые утверждают, что в 2100 году станут возможны путешествия в будущее. Например, наш космонавт Крикалев, проведший много времени на орбите, опередил земное время на 0,02 секунды. Эти мгновения могут обернуться минутами, часами, неделями. Так-то.
Но интересно, если космонавт окажется в будущем, то настоящее уже превратится для него в прошлое. И он сможет в него вернуться. То есть и в прошлое возможен бросок? Да, но, видимо, только прошлое, скажем, 2100 года, а не 2100 года до нашей эры.
В былые дни этой дубравы никак не попадешь. И о жизни здесь можно только догадываться. Какой она была? Сразу представляются дымы, виденные на одной картине Рериха, правда, там у него стойбище в степи. Лай псов. Неясные голоса…
Медитацию прерывает гудение самолета. Резкое попадание в настоящее, в день октября 2014 года, со всем мгновенным информационным его грузом, по сути, чудовищным и бесчеловечным…
Что-то похожее произошло недавно в парикмахерской. Там на мою остригаемую голову вылился целый ушат информации. Телевизора в моем доме уже лет двадцать нет. А здесь в углу работал, говорил, показывал телевизор, это было какое-то политизированное ток-шоу, судачили под аплодисменты массовки о происходящем у наших собратьев-соседей. Выступления ораторов, общая атмосфера – все было в каком-то чаду. И этот чад – мифотворческий. Коротко можно сформулировать так: мы – херувимы. Забыто все. Сталинские жертвы, танки в братских странах, три миллиона убитых афганцев, разгромленный Грозный. Ничего не было! А кругом враги, да вон новые фашисты. Мне хотелось вырваться из рук парикмахера и уйти с недостриженной и не окончательно обваренной головой. Но ток-шоу с кипящими патриотическими щами в кастрюлях вместо голов как раз закончилось, и началось новое – про бомжа, живущего в подъезде у порога своей квартиры, в которой верховодит его жена. И мне подумалось, что ведь люди без вышеупомянутых щей в башке и похожи на бомжей в своем доме.
…И хорошо в дубраве дышать чистым воздухом! Вспоминать Бердяева, что он писал в «Русской идее», например. А он писал, что в русском коммунизме произошло извращение идеи искания царства правды волей к могуществу. И мы снова прельстились волей к могуществу. Ну, все, кроме бомжей, которых пытаются и из подъезда вытолкать взашей. Куда?..
Грубый звук самолета затихает, напоминая одно чудесное стихотворение Твардовского про самолет: «И как канат на переправе, / Брунжала басом та струна».
Снова пытаюсь настроиться…
Что же это был за мир?
Ну, со всей определенностью можно сказать, что мир лесной, речной, мир огня, звезд, солнца, мир зверя и рыбы, мир хлеба, а еще – мир невидимого. Того невидимого, что заставляло наших предков вытесывать из дерева и камней фигуры, лики, изобретать молитвы.
Молитва уже была. Страх был. И любовь существовала.
Мужики заготавливали дрова к зиме. Кто-то рыбачил на близком Днепре – Дан Апре. Двое-трое могли промышлять зверя.
Парень высматривал девицу из деревни на соседней Арефиной горе (там, по Шмидту, тоже жили люди).
Вернувшись в лагерь, зажигаю огонь. Вот лучшее средство для путешествий в прошлое. Уж костер-то был точно таким у дубравных людей. И они к нему тянули руки.
На следующий день решаю перейти под Арефину гору, на родник. А оттуда двинусь дальше, на Воскресенск, в Белкино, на Васильевский ручей.
После обеда собираю рюкзак, оставляю его в десяти шагах под дубом, где ночевал, а сам сижу на старой поваленной березе перед угасшим костром с тетрадью. Записываю сны. Здесь они как-то яснее, чище, чем в городе…
В мои записи как-то исподтишка, невзначай вплетаются птичьи прыжки по листве. Да, как будто сойка перескакивает по тетради, что ли, со страницы на страницу. Нет, где-то позади… И все ближе, ближе шелестящие шажочки…
Оборачиваюсь – лисица. Стоит поблизости, буквально в десяти шагах, внимательно и серьезно смотрит. Я уже не двигаюсь. А она ведет носом, ведет носом – и устремляется к дереву, в развилку которого я для птиц набросал несколько ложек оставшейся гречки, да много, ложек двадцать. И она останавливается прямо под развилкой. До каши метра полтора. Лисица снова оборачивается ко мне, изучает ситуацию со мной. Я – сам как колода. Только на коленке раскрытая тетрадь.