Излишняя роскошь убивает творчество и укрывает нас под спудом непонятной меланхолии. Я ухожу из «Радио-Сити», перекормленный пустотой.
Надо называть вещи своими именами. Из всех утилитарных форм, из всех материалов и архитектурных конструкций, которые чему-то служат, уходит настоящая красотата, которая роднит небоскреб Рокфеллера с пирамидами, с Башнями молчания, с Акрополем. Если не считать нескольких вольных деталей оформления, которые нарушают стиль, в целом «Радио-Сити» — шедевр «новых времен», как шутит Чаплин. На улице я вспоминаю этого маленького человека и тот беспорядок, который он противопоставляет этому ледяному, стерильному и надменному порядку.
Мне нравится тлен городов. Горы парижских отбросов способны привлекать Пикассо, Стравинских и всех, кто знает, что цветы искусства не растут из никеля и хрусталя. Я ищу нью-йоркский тлен и вскоре найду этот золотой навоз, без которого не тянулись бы к солнцу скай-скрейперы с травой и зонтиками на вершинах. Чистый город подвешен в воздухе, а клоака, мусорные баки и отвратительные подвалы внизу питают это геометрическое очарование и спасают его от смерти.
Женщина в вечернем платье и драгоценностях, с макияжем на лице, во всем блеске возвращается домой на рассвете — вот что я представляю себе, когда Бродвей в сумерках зажигает огни. Подметальщикам и чистильщикам обуви в белых перчатках мало бы не показалось, если бы им пришлось снять перчатки и что есть сил драить эти авгиевы конюшни. Потребовалось бы повернуть реку вспять, чтобы она добралась до «отхожих мест» на Таймс-сквер, где за сорванными дверьми не могли бы укрыться толстяки, которые, спустив штаны, читают газету, а мальчишки, высунув языки, копируют их потуги.
Чудо из чудес: на Бродвее наступает вечер. В магазинах продают всякое диковинное барахло. В барахавтоматах выложены горы сокровищ страны Кокань. Фонтаны молока, солода, мороженого, пива бьют из мраморных стен, а наверху, куда ни глянь, соперничают в небесной оригинальности рекламы. Пегас расправляет крылья, дымится чашка кофе, в водорослях плавают рыбы и пускают в ночь огненные пузыри.
Улицы выдыхают внизу пар центрального отопления. Он поднимается то там, то здесь и напоминает курильницы, используемые в каком-то подземном культе, в мире, где Father Divine, «Божественный отец», знаменитый методистский священник, возможно, устраивает свои мистические празднества, пиры, на которых раздает бедноте имущество богачей и покупает черным загородные дома и коров, пользуясь неисчерпаемыми средствами, тайну которых Нью-Йорк тщетно пытается разгадать.
Нью-йоркский тлен! Еврейский и негритянский. Согласятся американцы или нет, Гарлем — это топка машины, а топчущая ногами чернокожая юность — уголь, наполняющий ее и приводящий в движение.
В Средневековье пляска святого Витта одурманивала толпы, и ее бешеный ритм, передаваясь от безумца к безумцу, потрясал весь город. Нью-Йорк, обожающий соборы, органы, свечи, горгулий, бурлеск, негритянских певцов, мистику и мистерии, сотрясается в черном ритме. Статистика говорит, что в 1936 году сорок процентов метисов родились от белых женщин и черных мужчин. Когда-то метисы рождались только от белых мужчин и негритянок.
Где же место встречи черных и белых? Что за пожар сжигает расовые преграды и берет верх над прежним инстинктом самосохранения? Это танец. Линди-хоп (танец Линдберга), бередящий Гарлем в электрической лихорадке и повсюду распространяющий свои волны.
ЛИНДИ-ХОП • СВИНГ • ТЕАТРЫ БЕЗРАБОТНЫХ • БУРЛЕСК
Линди-хоп, который дарит здесь уже пять лет, — это негритянский гавот. Танцуют его в «Савое», гарлемском дансинге для черных.
Длинный зал с низким потолком, окруженный балюстрадой. В центре площадка и оркестр. По кругу — проход, ложи и столики, где зрители и танцующие пробуют безобидные напитки. Когда мы пришли, оркестр играл вальс, а точнее, призрак вальса, или, еще точнее, — призрак призрака вальса, вальс-зомби, мотив вальса, напетый сентиментальным пьянчужкой, и под этот мертвый вальс пары, словно марионетки, волочили ноги и широкие юбки, останавливались, наклоняясь до земли так, что партнерша ложилась на партнера, медленно выпрямлялись и продолжали идти бок о бок, рука в руке, глаза в глаза, ни разу не улыбнувшись. Вальсы и танго — единственная отдушина, которую позволяют себе белые, эти очнувшиеся сомнамбулы, пребывавшие во власти бесхитростного эротизма и ритуального опьянения. Оркестр вдруг оживает, и танцующие мертвецы пробуждаются от гипнотического сна, отдаваясь неистовству линди-хопа.