Было много отчаявшихся, у которых надолго, а то и навсегда отбили охоту веселиться. Матери, потерявшие детей во время депортации и одержимые стремлением их отыскать. Больные, которые из-за отсутствия медицинской помощи месяцами балансировали на грани жизни и смерти. Люди, травмированные пережитыми страданиями и утратившие волю к жизни. Наконец, те, кому любое проявление веселья сразу после войны казалось кощунством. Да, были и такие, но они составляли меньшинство. Они некоторое время сидели вместе с другими на празднике или вечеринке, безучастно смотрели на веселую кутерьму, но в какой-то момент молча вставали и уходили. Однако было бы заблуждением автоматически считать их «правильными», «хорошими» людьми, а танцующих – бессердечными, равнодушными к несправедливости и к чужому горю. Вина, которой обременили себя немцы, редко становилась поводом для отказа от веселья и шуток; чаще всего настроение портили собственные беды и горести, например мысли о томящемся в плену муже или скорбь о погибших близких.
Кто мог, тот танцевал. Молодая студентка Мария фон Айнерн объясняла свой острый приступ жизнелюбия, удививший ее саму, крахом ее прежнего мира: «Тут многое сыграло свою роль – прежде всего подлинная личная свобода, которую нам дал рухнувший окружающий мир и которая обрушилась на нас щедрым дождем. В ней есть что-то магическое. Ты вдруг замечаешь в себе неслыханную общительность. Ты вдруг чувствуешь ответственность за самого себя – за каждую радость, но и за каждую ошибку, за каждый промах в этих джунглях смятения и растерянности, в которых твое драгоценное „я“ спотыкается на каждом шагу». Шок от крушения мира сменило осознание ответственности перед самим собой и глубокое чувство личной свободы. Студентку охватила какая-то сугубо положительно заряженная растерянность: «Мы, – писала она словно от имени целого поколения, – создаем вокруг себя атмосферу постоянной готовности повернуться лицом к странностям бытия и разобраться в них. Повсюду нас приветствует свобода». Так, например, нет больше никаких канонов в отношении одежды, говорит Мария, «просто потому, что ни у кого уже нет ничего отвечающего прежним „канонам“, – поистине это свобода неимущих и интеллигентов».[103]
Вольфганг Борхерт писал в 1947 году: «Наше „юпхайди-юпхайда“ и наша музыка – это танец над зияющей бездной… Ибо наше сердце и наш мозг работают в том же горяче-холодном ритме – возбужденном, безумном, лихорадочном, разнузданном». На фото: танцы в «Hot Club», Мюнхен, 1951 год
Эта новая жажда жизни – отнюдь не привилегия образованных людей. «Неслыханная общительность», которую с удивлением заметила в себе Мария фон Айнерн, охватила широкие слои общества. В то время как одни отгородились от окружающего мира, замкнувшись в своем ожесточении, другие жадно заводили новые знакомства, приобретали новых друзей и начинали новые романы. Изгнанничество, депортация и эвакуация не только порождали враждебные чувства, но и пробуждали интерес к новым людям, местам и условиям. Распад семей наряду с горем и нуждой приносил кому-то освобождение от тягостных отношений. Границы между бедностью и богатством тоже стали менее непроницаемыми; подтвержденное горьким опытом сознание того, что можно в одночасье все потерять, и ощутимая близость вездесущей смерти сделали некогда важные различия несущественными. Говоря о «свободе неимущих и интеллигентов», Мария фон Айнерн имела в виду и это.
Взаимосвязь близости смерти и жизнелюбия открыл для себя и Вольфганг Борхерт, вошедший в коллективную память как своего рода