– Зачем зельями меня опаивала? Уморить хотела? Дура, как есть дура. Даром что корчишь из себя травницу, знахарку. Был я у народов сибирских, самояди, тунгусов, там шаманы да шаманки с духами говорят, зелья знают, от напасти любой избавить могут. Мудры они да опытны. Совет дать могут, для вождя и людей племени своего опора. А ты? Себе помочь не можешь, не то что другим.
Кашель раздирал Аксиньину грудь, слова Хозяина лишали ее воздуха.
– Ответь мне, зачем травила меня, ведьма!
Он подошел к ней так близко, что увидела она блеск его глаз и сжатые крепко темно-красные губы. Ощутила его запах: хмель, мускус и сафьян.
– То зелье, что давала я тебе, память забирает, – словно Степан нуждался в объяснениях.
Аксинья продолжила в мыслях: «Волчья ягода для волка». Засмеялась бы, закинула голову в вольном порыве, если б могла…
– Так ты думала, что забуду я про намерение свое? Я разгуляй, волокита, бездарный сын крепкого родителя! Но забыть про дочь не смогу, какими зельями меня ни опаивай.
– Виновата я перед тобой, Степан Максимович, и вечную вечность буду каяться в том, – она склонила главу, точно нашкодившее дитя. – Истопницей, служанкой, полы мыть, за свиньями ходить…
– Не надобны мне истопницы, и служанки тоже.
Не гневом – усталостью веяло от его слов. Аксинья поняла, что настал ее черед говорить. И от речей ее, и от капли прелести зависело слишком многое…
– Не хотела я дурного, видит Бог, не хотела. Забрал ты дочь мою, сердце мое похитил. В Сусанне, дочери моей, – моя жизнь. Заберешь ее у меня, выгонишь меня – убьешь вернее, чем мечом в сердце, – бормотала она в исступлении, и по груди ее катился пот. Она подбежала – откуда силы взялись! – к стене и сорвала палаш без ножен, и покачнулась под его тяжестью. Клинок в два с лишним аршина предназначен был для мужских рук. – Ты мать свою вспомни, вспомни, любила она тебя. И ты ее любил. – И рубаха словно сдавливала ее грудь, и сердце билось громче, чем колокола Свято-Троицкого собора.
Строганов глядел на палаш в ее тонких руках и думал о чем-то, глядя на Аксинью, но словно сквозь нее – утонул в своих воспоминаниях. Золоченая рукоять холодила руку Аксиньи, бирюза и заморские камни щекотали ладонь, словно ржаные зерна.
– Ты возьми, возьми его. – Она протянула палаш, и Степан очнулся от своих дум, взял оружие с охотой, точно желанный подарок. – Режь, если хочешь меня уничтожить, давай, – Аксинья подняла его шую с зажатым клинком, и зацепил он тонкую рубаху. – Что медлишь-то?
Степан поднял на нее очумелый взгляд, и ярость раздула его ноздри, и палаш дрогнул в его руке. Она подняла уже голову и без боязни встретила его взгляд.
– Дура ты, ведьма, дура, – он провел острием по рубахе Аксиньиной, и клинок касался ее ласково, точно гладил.
Аксинья закрыла глаза.
Палаш добрался до живота ее и бессильно упал.
Ее слова о любви к дочери, о материнском горе проняли Степана больше всякого плача. Вечность назад забрали его, Степку-вымеска, у матери, забрали навсегда. Как ни ревел мальчонка, как ни упрашивал отца, тот неумолим был. Отрезал по живому сына от матери, без жалости христианской. А Степан сделал то же самое со своей дочерью.
– Разреши в твоем доме остаться, я буду…
– Замолчи, – он заботливо положил палаш, оттягивавший его руку, на стол, погладил, точно ручного зверя.
– Кем угодно буду! Ты не прогоняй от дочери моей, не прогоняй.
Он оторвался от палаша, лучшего клинка, и вернулся к постылому разговору. Аксинья продолжала нести вздор:
– Не буду я тебе перечить, повиноваться буду и…
– Замолкни, ведьма. Как ты меня называла? Волк?
– Я ничего худого не разумела. Я…
Он вцепился в ее плечо левой своей рукой, и Аксинья послушно оборвала несвязную речь. Степан одним быстрым движением оказался рядом, она качнулась и уперлась лицом в его ключицу. Шелковая рубаха охлаждала разгоряченное лицо, и кровь шумела в ушах, точно листва в летнем лесу.
Знала ли она, безмужняя жена, знахарка, ведьма и грешница, когда шла посреди холода в Соль Камскую, что все закончится жаром плоти? Думала ли о Степане Строганове как о полюбовнике? Надеялась ли соблазнить его, заманить в тенета[114] свои, окутать собой?
Она боялась его гневных речей, ненавидела его уверенность и многовластие, она бежала от Степана, словно от низового пожара, проклинала свою слабость и тот сердечный всхлип, когда окуналась в синие глаза и слышала низкий голос.
Где-то там, в самом дальнем закутке души, жила крохотная васильковая надежда. Какая девка или баба, наивная, дурная, не надеется на лучшее? Можно сколь угодно взращивать в себе равнодушие и презрение, мнить себя мудрой и рассудочной… Но для каждой лебеди найдется тот белокрылый лебедь, что украдет у нее всю мудрость.
Аксинья добилась своего, пробудила в Степане память о прошлом, и сквозь злорадство и торжество билось смятенное и кощунственное: «Господи, спаси».
Его левая рука коснулась ее спины, ровно, без напора, как хороший хозяин гладит круп лошади. Давно забытое, проклятое, гибельное желание скрутило, и забилась она птицей в силках.