На столе скромно стояли две бутылки дешевого вина, расставлены лафитники, нарезаны холодные закуски. Филипп облизнулся, глядя на сырокопченую колбасу, но понял, что это всё сугубо для виду, а не для еды.
– Коли голодны, угощайтесь! – предложил Розенберг, ехидно улыбнувшись.
Бабенко покраснел и на колбасу больше не глядел. Осмотрел комнату. Светелка, что ни говори, просторная, мещанская. Только вот иконы нигде нет. Странно. Хотя, оно и к лучшему. У Партии своя религия. Не подумал как-то Филипп, что хозяин дома иудей.
Два невысоких книжных шкафа, плотно уставленных книгами, будто часовые, расположились по обе стороны от двери в сени. Рыжая портьера прикрывала проход в небольшую комнатку-кабинет. По той же стене побеленная голландка. Напротив – диван, обитый полосатым штофом. Те же рыжие портьеры на окнах. Ну и, кончено, граммофон, из которого вновь неслось пророческое:
«…Свидетель жизни неудачной,
Ты ненавистна мне, луна,
Так не гляди в мой терем мрачный,
В решетку узкого окна…»
Бабенку передернуло. Попасть за решетку в его планы явно не входило. Романс, исполняемый женщиной-мужчиной, ему очень не нравился. Набравшись смелости, он так всем и заявил:
– Щось у вас песни дуже невеселые.
– Что вы! Это же сама Варя Панина! – взорвался от такого невежества Розенберг. – Лучшая современная певица!
– Говорят, ей сам Никола-дурачок рукоплескал, – добавил Юдкевич со злой иронией.
Все улыбнулись. Последним криво усмехнулся Филипп. Нет, не потому, что он был глуп и до него поздно дошел смысл сказанного, а потому что сперва оторопел от такого величания государя-батюшки. Царя он, разумеется, не любил, но доселе никогда не слышал такого непочтительного обращения. Как только ни нарекали в революционных листовках нашего императора: и палачом, и Николаем Кровавым, но до площадных оскорблений никогда не доходило.
Варя Панина тем временем затянула новый цыганский романс, уже не такой траурный:
«Дышала ночь восторгом сладострастья…
Неясных дум и трепета полна,
Я вас ждала с безумной жаждой счастья,
Я вас ждала и млела у окна…
Наш уголок я убрала цветами,
К вам одному неслись мечты мои,
Мгновенья мне казалися часами,
Я вас ждала, но вы… вы все не шли….»
Под этот новый романс Бабенку попросили кратко рассказать о себе: кто он, что он и почему решил связать свою судьбу с Партией. Не привыкший к такому вниманию, Филипп долго не мог собраться, наконец, расправил плечи, набрал полную грудь воздуху, взглянул на собравшихся и начал неспешно повествовать:
– Звать меня Филиппом. Филипп Бабенко. Родом я из-под Киева, тутэшний. Працюю на заводе Гретера и Криванека токарем. Сколько працюю вжэ и не помню.
– Женаты? – полюбопытствовал Воронцов.
– Женат. Кроме жинки двое деток малых. Старшому семь, малой – пять рокив.
– В вашем возрасте у мужчин обычно больше детей, – заметила швея Марфа.
– Та двое померли…
– Простите, пожалуйста, – сконфузилась девушка.
– Царствие им небесное, малюткам, – тяжело вздохнул Филипп. Рука сама совершила крестное знамение. Собравшиеся сделали вид, что не обратили на это внимания.
– Как вас к нам-то потянуло? – спросил в лоб Розенберг.
– Как потягнуло? Та жизнь самая потягнула.
– Поясните, пожалуйста.
И выдал Филипп всё, что на душе накопилось, тяжким бременем на плечи давило и сердце терзало. Рассказал о суровых заводских правилах. Об изнурительном, почти 12-ти часовом рабочем дне. О неоплачиваемых неурочных часах. Об отсутствии выплат по нетрудоспособности временно больным, а также увечным и калекам. О постоянных придирках мастеровых-чехов, о безразличии ко всему инженеров, о безнаказанности администраторов и директоров. О постоянном желании последних снизить рабочим расценки. О частых штрафах за брак. А коли выскажешь недовольство и пригрозишь забастовкой, тотчас пугают законом, по которому все, кто уклоняется от работы, могут быть арестованы на срок до одного месяца!
Об унизительной просьбе получить в свое распоряжение бракованную кровать, Бабенко, конечно, рассказывать не стал. Но упомянул, что за свою зарплату не может даже новую кровать купить.
Тем временем из граммофона пел чисто мужской голос:
«…О если б ты сюда вернулась снова,
Где были мы так счастливы с тобой!
В густых ветвях услышала б ты шепот,
Но – это стон души больной…»
– Люблю Камионского! – воскликнул вдруг Розенберг.
– Что?.. – не понял Филипп.
– Я говорю, обожаю романсы и арии Камионского, – с видом снисходительного профессора пояснил присяжный поверенный. – Что за голос! Чудесный баритон, не правда ли? К тому же Оскар Исаакович наш земляк – киевлянин!
Музыкальную дискуссию охотно подхватил Воронцов:
– Признаюсь вам, товарищ Розенберг, вкусы у нас с вами несколько разнятся. Я, например, Паниной предпочитаю Вяльцеву, а Камионскому – Лабинского.
– Как говорится, на вкус и цвет товарищей нет, ха-ха! – пошутил хозяин, довольный остроумным каламбуром. – Пластинок Лабинского у меня, увы, нет, а вот Вяльцеву я специально для вас, Феликс, поставлю!
– Премного благодарен! – оживился Воронцов.
Розенберг подскочил к граммофону.