– Это всё, чему меня учили, Охотник. Всю мою жизнь. Терпеть чужое пренебрежение, проглатывать мою ненависть. Согласен ли ты с тем графом, который велел тебе оставаться дома, или с придворными, которые воротили от тебя нос? Если да… что ж, тогда ты, пожалуй, самый глупый принц на свете. Все эти разговоры о покорности и послушании – ради их блага, а не твоего. Ведь не нужно прикладывать усилий, чтоб сбить тебя с ног, когда ты уже стоишь на коленях.
Сразу могу сказать, что зашла слишком далеко. Мой голос срывается, словно камень, брошенный со скалы. Ветер щетинится между нами, воет. Лицо Гашпара затвердело, словно осколок окаменевшего янтаря среди кружащейся белизны.
– И что тебе дало твоё рычание? – наконец спрашивает он. – Койетан бы отрезал тебе язык.
Размыкаю губы, чтобы ответить, и тут же смыкаю. Вспоминаю о шрамах, полосами расчертивших мои бёдра сзади, и о тростниковом кнуте Вираг, дрожащем, словно струна лютни. Вспоминаю синее пламя Котолин и её белозубую ликующую улыбку. Вспоминаю, как лес сомкнулся за спиной, и Кехси исчезла из поля зрения. Я плакала и кричала, когда Охотники забрали мою мать, но это их не остановило.
С усилием сглотнув, тянусь к своей монете и сжимаю её похолодевшими пальцами. Ничего бы не изменилось, если б я держала рот на замке, а когти – спрятанными, разве что я возненавидела бы себя ещё больше. Возможно, я возненавидела бы себя настолько, что подносила бы лезвие к своей коже, пытаясь купить себе спасение кровью.
Когда я снова смотрю на Гашпара, внутри что-то сжимается.
– Дай мне посмотреть твой порез.
– Нет, – возражает он, но не слишком пылко.
– Если ты умрёшь от заражения крови до того, как мы найдём турула, клянусь Иштеном, я убью тебя.
И всё же он медлит. Ветер треплет его шаубе, словно бельё на верёвке. Наконец он спешивается, почти падает из седла. Я в свой черёд соскальзываю с коня и иду к нему по снегу.
Рукав его доломана весь влажный от крови. Осторожно отворачиваю его дрожащими пальцами. Случайно задеваю ногтем, и Гашпар чуть вздрагивает, резко вздохнув. Стараюсь сосредоточиться только на осторожном осмотре, представляя, что ранен кто-то другой, не Охотник.
Порез небольшой, но из-за трения кожи о ткань доломана не успел покрыться корочкой. Касаюсь его так бережно, как только могу, и он плачет алым. Плоть вокруг раны припухла и на ощупь тёплая, что – как я знаю благодаря поверхностному обучению у Вираг – является плохим знаком.
Во мне поднимается ярость и отчаяние.
– Если б я была настоящей волчицей, я могла бы это поправить.
– Если б я был настоящим Охотником… – начинает Гашпар, но осекает себя, не успев закончить. Его голос надламывается, как лёд на реке. Что-то во мне дрогнуло – совсем не от ненависти или ужаса. Яростно подавляю это ощущение.
Глубоко вздохнув, отрываю чистую полоску ткани от собственной туники, медлю. Я могла бы позволить ему умереть. Могла бы освободиться от него, не взваливая на себя большую часть вины за это, а потом – вернуться домой. Но я помню слова, которые он сказал мне в Малой Степи:
Ещё хуже мысль о том, что Гашпар свалится в снег, его вены потемнеют от яда, а с лица сойдёт весь цвет. Когда я представляю, как он умирает здесь, в холоде и одиночестве, горло сжимается почти болезненно.
Перевязываю его рану.
И всё же, не понимаю до конца, зачем вожусь с этой импровизированной перевязкой. Судя по усиливающемуся снегу и скоплению грозовых туч над головой, Калева убьёт нас раньше, чем что-либо ещё.
С каждым нашим шагом глубже на север деревья становятся всё выше и выше, а их стволы – огромными, как целый дом. Нижние ветви так далеко от солнца, что большая часть древесины стала ломкой и мёртвой, и сухие иголки осыпались на лесную подстилку. Но наверху – там, где деревья касаются неба, – иголки пышные, насыщенно-зелёные, напитавшиеся водой и светом, и трепещут на фоне бледного снега.
Любое из этих деревьев может оказаться древом жизни, а турул может скрываться среди изморози ветвей. Но я вижу только снег, падающий плотным белым покрывалом. Когда я оглядываюсь через плечо, то даже Гашпара не вижу – только мутное пятно его шаубе, словно угольно-чёрный отпечаток руки на оконном стекле. Если его рана по-прежнему кровоточит – буря уже скрыла все следы.
Вскоре кони нетерпеливо бьют копытом о землю и упрямо ржут. Спешиваемся и ведём лошадей через лес уже пешком, пока не натыкаемся на дерево такое же большое, как хижина Вираг. Его древесина пористая, испещрённая термитами, и пахнет сыростью гнили. Гирлянды мха свисают с вывернутых корней, а по стволу ползёт лишайник, бледный, словно старое кружево. Заводим наших лошадей во впадину между разверзнувшимися корнями, и Гашпар привязывает поводья к выдающейся крепкой ветви.
– Мы уже потратили так много времени, – хмурясь, говорит он.
Повышаю голос, чтобы перекрыть вой ветра.