Она сейчас же этим пользуется:
— Послушай-ка, Фриц…
— Ну что, Виолета?
— А помнишь, ты сегодня хотел?..
— Что я хотел? Поцеловать тебя? Ну, поди сюда!
Он сжимает ладонями ее голову; некоторое время оба очень заняты; наконец она, совсем задохнувшись, прижимается к его груди.
— Так, — говорит лейтенант, — а теперь мне срочно надо в Остаде!
— В Остаде? Ох, Фриц, ты же хотел зайти ко мне посмотреть, не веду ли я дневник!
— Но, дурочка, не сегодня же! Мне в самом деле надо мчаться во весь дух — в шесть утра я должен быть в Остаде!
— Фриц!
— Ну что?
— Разве ты никак…
— Нет, сегодня ни в коем случае! Но я буду у тебя непременно послезавтра, может быть, даже завтра.
— Ах, ты всегда так говоришь! И сегодня ты не сказал, что тебе сейчас же придется поехать в Остаде!
— Это необходимо, право же необходимо… Пойдем, Вайо, проводи меня до моего велосипеда. Прошу тебя, очень прошу, не поднимай сейчас никакой истории.
— Ах, Фриц, ты… что ты со мною делаешь!
Долго, долго сидела Петра, словно окаменев.
Долго лежала, не двигаясь, и больная ненавистница Петры, а затем ею овладел новый приступ бешенства. Все ругательства, какие ей только были известны, швырнула она Петре в лицо; плюясь и ругаясь, она вдруг с воплем торжества вспомнила, как однажды вытащила Петру из такси.
— И пришлось тебе с твоим шикарным хахалем расстаться, да еще зонтик поломала, сволочь!
Машинально сделала Петра все, что можно было сделать: дала ей попить, положила компресс на лоб и полотенце на губы, которое та то и дело сбрасывала. Но как Стервятница ни бесилась, как ни усердствовала в своих насмешках и оскорблениях, Петру это уже не задевало, так же как не трогали затихавшие после полуночи шумы города. И город за стеной и враг здесь, внутри, больше ее не трогали.
На нее повеяло своим ледяным дыханием ощущение, что она всеми покинута, и все в ней оцепенело. В конце концов каждый существует сам по себе, а то, что делают, говорят, чем живут другие, все это ничто. Только по отдельности, каждого в одиночку, мчит человека на себе земля через вечность времени и пространства, только по отдельности, только в одиночку!
Так сидит Петра, так размышляет и грезит Петра, незамужняя Петра Ледиг. Она доказывает своему сердцу, что больше не увидит Вольфа, что это неизбежно и надо с этим примириться. Еще не раз в ближайшие недели и месяцы будет она сидеть и думать, грезить и убеждать себя. И хотя любви, которая тоскует, ничего не докажешь, все же какая-то тень утешения, какое-то далекое воспоминание о счастье есть в том, что она может вот так сидеть, думать, грезить и убеждать себя.
Поэтому Петра почти рассердилась, когда чья-то рука легла ей на плечо и чей-то голос прервал ее грезы словами:
— Эй ты, острожница, расскажи что-нибудь! Что-то мне не спится. Голова болит, очень мне твоя подружка волосы надрала, и я все думаю о своей конторе. А ты о чем думаешь?
Это толстая пожилая женщина с нижней койки — на нее перед тем тоже напала Стервятница. Она пододвигает к Петре табуретку, внимательно смотрит на девушку темными быстрыми, как мышки, глазами и, устав от сидения в одиночестве и от мыслей, шепчет, кивнув на больную:
— Уж она с три короба наплетет. Это правда, что она говорила про тебя, острожница?
И почему-то Петра обрадовалась тому, что женщина с ней заговорила, что в долгую ночь можно побеседовать. Ей вдруг понравилась эта старуха, хотя бы тем, что без ненависти смотрит на больную, которая ей причинила немало боли.
Поэтому Петра охотно отвечает:
— Кое-что правда, а кое-что неправда.
— А что ты ходишь на панель, это ведь неправда? — спрашивает женщина.
— Несколько раз… — нерешительно начинает Петра.
Но старуха уже поняла.
— Ну, конечно, конечно, моя девочка! — говорит она ласково. — И я ведь в Берлине выросла. Ведь я живу на Фрухтштрассе. Я тоже всего натерпелась в наше тяжелое время, ведь это такое время, какого еще не бывало! И жизнь я знаю, и Берлин знаю. Небось улыбнулась кому-нибудь с голодухи-то?
Петра кивает.
— А эта коза обозвала тебя уличной? И из-за такого вздора она тебя оговорила? Ведь она же оговорила тебя?
Петра снова кивает.
— Да уж, завидущая скотина, по носу видно! Которые с таким носом, они всегда злючки и вечно их зависть гложет! Да ты на нее не обижайся, она же не виновата, что дура, нос свой не она себе выбирала. А что ты, кроме этого, делаешь?
— Продавщицей обуви работала…
— Ну да, знаю я, каково это, тоже слезами полит хлеб-то этот для молодых. Есть такие старички, когда у них свербит, они бегают из одного обувного магазина в другой и все только башмаки примеряют, а сами тычут молодых девушек кончиком башмака — небось тоже бывало… Или нет?