— Я бы сдала их, — сказала Петра.
— Сдать? Эти чудесные пуговки? Ну уж нет, не на такую напали. — Она опять начала было горячиться, но тут же одумалась. — Не будем больше говорить об этом, и без разговоров досадно. Чего еще рассказывать тебе? Верно, один из моих рабочих видел, жадны-то они все, и агент уж тут как тут и очень вежливо заявляет: «Ну-ка, фрау Крупас, опять небольшое сокрытьице найденного?» И еще зубы скалит, чучело этакое! «Должно, опять в зеркальный шкафчик положили? Откройте-ка, пожалуйста!» А я, дура этакая, действительно запонки-то туда положила, как в прошлый раз, и ничуть он не чучело! Чучело-то, выходит, я! Да уж, кто не родился преступником, тот до конца своих дней не научится быть им!
Фрау Крупас сидит, погруженная в свои мысли, и Петра видит по ней, что и сейчас еще, несмотря на покаяние, несмотря на страх перед шестью месяцами, она жалеет о запонках. И Петре хочется улыбнуться при виде этой ребячливой, неразумной старухи. Но тут она вспоминает о Вольфганге Пагеле и уже готова возразить: «Ведь это не то что запонки!» — и все же думает: «А может, я только вообразила, будто это другое. Что для меня Вольф, то для тетушки Крупас ее запонки!»
И еще она вспоминает, что с Вольфом все кончено, и ей представляется домик старухи, она уже вполне может нарисовать его (беседка увита жимолостью). И теперь она знает твердо, что мадам Горшок больше не существует, и нет перегретой комнаты во двор, нет скрежета жести, доносящегося из мастерской в подвальном этаже, нет бесцельного ожидания, нет постельного режима из-за отсутствия одежды, нет любезничания с хозяйкой из-за белых булочек… Взамен этого ее ждет опрятность, порядок, день по плану, с работой, едой и отдыхом… И эта перспектива так захватила ее, что от счастья она едва не заплакала. Она подходит к старухе, протягивает ей руку и говорит:
— Я согласна, тетушка Крупас, и с радостью. Пребольшое вам спасибо!
Долго, бесконечно долго, чуть не целый час играли вместе ротмистр со своим юнкером. Шепотом сговаривались они, Пагель выслушивал предложения ротмистра, следовал им, а то и не следовал, судя по тому, как он понимал ситуацию игры.
Шарик бегал и постукивал, колесо жужжало, крупье выкрикивал, надо было спешно собирать и снова ставить фишки. Время бежало стремительно, оно мчалось, оно было заполнено до отказа, — а то мгновенье, когда шарик словно медлил на краю лунки, решая, упасть ему именно в нее или катиться дальше, то мгновение, когда время вместе с дыханием, вместе с сердцем в груди словно останавливалось, — то мгновение проходило всегда слишком быстро.
Пагель, игравший с полным спокойствием и самообладанием, оказался для господина фон Праквица неплохим наставником: и, слушая, как юноша в двух-трех словах объясняет ему возможные шансы, ротмистр видел, до чего нелепо, до чего необдуманно он перед тем играл. Теперь, наблюдая игру других уже с большим пониманием дела, он видел совершенно ясно, что бледный, остроносый господин в монокле, несмотря на кажущееся самообладание, все же играет как глупец, — теперь ротмистр был уже способен и сам делать разумные предложения, которым, как уже сказано, бывший юнкер следовал далеко не всегда.
И вот ротмистром все больше начало овладевать какое-то глухое раздражение, постепенно переходящее в скрытую озлобленность. Пагель играл с переменным счастьем, но в целом это была, несмотря на некоторые удачи, нисходящая линия. Может быть, юноша этого и не сознавал, ротмистр видел, что его портупейюнкер все чаще вытаскивает из кармана кителя отложенные про запас фишки, тем больше оснований, чтобы он следовал предложениям старшего, ведь это как-никак его бывший начальник! Ротмистр все собирался сказать: «Поставьте же хоть разок так, как я вам говорю! Вы же опять проиграли!»
И если ротмистр поминутно (все с большим трудом) останавливал себя, то не потому, что Пагель имел в конце концов право играть на собственные деньги, как ему нравилось. Да, Пагель, конечно, играл на собственные деньги, а ротмистр являлся только терпеливым зрителем, с тремя-четырьмя фишками в кармане и весьма ничтожной суммой денег в запасе. На этот счет ротмистр не заблуждался. Но не это удерживало его в качестве начальника призвать молодого человека к порядку. Ротмистром владел смутный страх, что Пагель может, при малейшей помехе, прекратить игру и отправиться домой. Вот чего ротмистр опасался, вот что было хуже всего: он не сможет больше сидеть здесь и следить глазами за пробегом шарика, не услышит больше выкриков крупье, который наконец, наконец-то, в следующую игру уж непременно возвестит о великом выигрыше. Только этот страх, смутный и едва осознанный, все вновь останавливал ротмистра, несмотря на его вспыльчивость. Однако раздражение все росло, и даже эта узда могла, видимо, сдерживать его уже недолго. Столкновение между обоими казалось неизбежным. Произошло оно, однако, совсем иначе, чем можно было ожидать.