Проснувшись, они пошли, проверили отметку под берегом: море за ночь не намного, но отодвинулось. Голову дурманил йодистый запах водорослей, вышвырнутых штормом. Под ногами трещали ракушки, отливающие тусклым перламутром; там и тут валялись морские звёзды, уже почти погасшие, – мёртвые; жидким стеклом сверкали медузы. Чайки громко плакали на скалах: от гнездовий до воды молодым птенцам нужно было всё дальше, дальше лететь. А скоро и совсем не долететь. Скоро и этот маяк станет не настоящим, а ложным, способным заманить корабль на кошмарные рифы, на мель.
Высыхало море, а вслед за ним и душа от тоски высыхала у многих людей, сызмальства привязанных к этим берегам и уже как будто бы не мысливших себя отдельно от этих просторов, от этих красот.
На следующий год, весной, Лель Степанович заболел без видимой причины. Ничего конкретного вроде не болело: ни суставы, как бывало раньше, ни поджелудочная железа. Нет, ничего конкретно не болело – и в то же время весь он изнемог, телом скукожился, душой потускнел.
Он с трудом дождался Боголюбова и с удовольствием попарился – в последний раз.
– Болеславушка, – сказал он с необычайной, прощальной нежностью, – чую смерть и хочу тебе один секрет открыть. Много лет назад в гостинице на нашей беловодской стороне застрелился незнакомый человек. Матёрым звался он, я узнал поздней. На столе у него осталась чистая какая-то бумажка. Выбросить хотели, а потом случайно воду на неё пролили – и на бумажке буквы обозначились, картинки. Это было секретное какое-то письмо. Остров такой-то, широта и долгота такая-то… Пароход под землёй нарисован, а снизу написано: «Россия – это наше золотое дно!» Слышал ты об этом, Болеславушка?
Доктор задумался.
– Рассказывали мне что-то похожее…
– Ну вот, значит, не нужно долго объяснять. – Смотритель показал рукой. – В тайге за маяком, по направлению к Тёплым Ручьям, есть поляна. Я долго такую искал…
– Что за поляна?
– Не перебивай, а то мне трудно что-то стало говорить. Поляна такая, что в июньскую ночь на Ивана Купала там всё горит и звенит ключ-травой… Думал, успею, схожу туда как-нибудь… Нет, Болеславушка, нет! Надо жить сегодня, а что там будет завтра – это ещё бабушка надвое сказала. Не успел я, видишь. Теперь ты запоминай. Но если и ты не успеешь… Дай слово! Дай руку!
– Даю, дорогой Лель Степаныч! Даю! Только зря ты… Мы ещё попаримся…
Смотритель отмахнулся.
– Я не барышня, не надо утешать. Вон там вон, за божничкою, секретное письмо. А на чердаке лежит сухая домовина…
Боголюбов несколько секунд ошарашено смотрел на него.
– Гроб, что ль? Домовина-то.
– Нет, ящик для картошки. Ты чего, как этот… как не русский? Как маленький…
– Да причём тут «не русский»? Это ты, Лель Степаныч, как маленький ведёшь себя. – Доктор прошёлся по комнате. – Гроб, если хочешь знать, это тоже маяк – маяк для тела и души.
– Это как же?
– А так! Он маячит, манит. Соображаешь? Нет? Ну, давай я тебе растолкую. Вот ты делаешь гроб – по своей индивидуальной мерке. Так? По высоте, по ширине. И вот он пустой лежит на чердаке или где-то ещё. Лежит и тебя дожидается. Но поскольку гроб сделан для тебя и только для тебя – этот гроб начинает как бы тянуть к себе, манить.
– Болеславушка… – Смотритель устало улыбнулся. – Наши предки были не дурнее тебя. Это ещё дед мой научил меня, что не надо оставлять пустую домовину, надо засыпать в её закрома или зерно, или стружку, или опилки… Ты сходи-ка, посмотри, я там место выбрал… Как раз между берёзой и сосёнкой. Хотя… Таперича хоть выбирай, хоть нет – один хрен песками занесёт, прости, Господи!
За маяком, среди высоких сосняков на поляне, где земля была, как чёрный пух – удивительно мягкая, тёплая, – там уже успело образоваться небольшое родовое кладбище смотрителей. Там на веки вечные и успокоился грустный Лель Степанович, один из последних маячников на беловодском море, день за днём и ночь за ночью отбегающем от родных берегов.
Весна разгулялась в тот год очень рано. После коротких, печально шумящих дождей небо очистилось; угарный дух кружился на ветру и заставлял деревья и кусты хмельно шататься и трясти сырыми «головами». Солнце к полудню припекало – высоко и щедро. Над свежим бугорком столетняя сосна прослезилась янтарной живицей… К середине лета могила смотрителя буйно оделась травой и цветами. Нередко над ней слышно было песню иволги, соловья или сердечный стон залётной чайки. Но море высыхало и донные пески страшно сорили на многие-многие версты. Неумолимо, хотя и медленно, округа меркла, глохла – погибала, лишённая животворящей беловодской влаги.
Доктор настоятельно звонил и писал в краевой здравотдел. Он сначала просил, а потом уже требовал – требовал ни много, ни мало – переноса больницы в другое место.
«В Горелом Бору эффект лечения сводится к нулю! – утверждал он. – Даже психика здорового человека здесь начинает расшатываться: земля излучает недобрые токи!..»