Так я из горниц-то ночевать убегала коли на сеновал, коли в чулан, коли еще куда. Раз в кухню на печь забилась. Сплю – слышу: ровно постукиват подо мною чо-то – туп-туп! И свет, ровно, брезжит от свечки… Глянула тихохонько – батюшки! – дяденька ломиком печку долбат у самого припечья… Затаилась, гляжу. Вот угол разворотил, из мешка из коврова банку вынимат, жестянину… Тряхнул. И ровно леденцы в ей забренчали, право… «Эх, – молвит, – прощайте, дружки любезны!» Да с эдаким словом – в пролом-от в печной, банку-то… Глинкой притер место, мелком забелил. Перекрестил и ушел. Смекай теперь – чо в той банке гремело? Неуж леденцы?
– И вы никому тогда про это не рассказали? – спросил Баранников.
– Дак кому ж скажешь? Маменьке? Чтоб все ейному татару досталося?
– А брату, Афанасию Трифонычу?
– Братец тогда уже в Армию в Красну подался. Кому ж говорить-то? Но слушай…
И Олимпиада рассказала, как вскоре Илью забрали в чека, как маменьку с Ибрагимкой, Антонидой и еще грудным Яшкой власти выселили из дома во флигелек, в «хижку малую», где они и жили, пока маменька не померла. А за нею вскорости и Ибрагимка – от тифу…
– В доме сперва хлебну засыпку поместили, затем контора артельна стала… А как братец вернулся – ему власти дом-от в дар подарили за красно его за геройство… Тут дяденька из ссылки заявилися. Так само мало время прошло – опять забрали. Да и после того раза три, как не боле… Почитай, что и не видали мы их в Кугуше-то…
– И золото, стало быть, так все время и лежало в тайнике? – спросил Виктор.
– Так и лежало. Он-то, дяденька, может, и рад бы его взять, да как возьмешь? Тайно тако дело не сделать, а явно – так братец воспрепятствует, все властям отдаст. Смекаю, давно на тайник дяденька зарился, да все неспособно было. А тут, как прослышал, что братец после смерти по духовной дом-от городу завещат, так и решился… Пошарь-ка сим часом в мурье-от евонной – ан самое там и золото…
– Почему же вы мне об этом утром ничего не сказали? – в упор глянул Баранников на старуху.
– Чо утром-то? – потупилась Олимпиада. – Да бо знат чо. Оробела, поди. Какой ни есть, дак ведь – дяденька… Своя кровь-от, мязинска…
Медленно, с расстановкой, не спуская глаз с Олимпиады, Баранников сказал:
– А сынок-то ваш нынче ночью на Верхней Пристани не был…
– Знаю, – спокойно кивнула Олимпиада. – Знаю, что не был. В Шарапове, бают, у девок гулял, гунька кабацка…
– Вон как! – с насмешливой доверчивостью сказал Баранников. – У девок, значит… Ну, хорошо, Олимпиада Трифоновна, спасибо. Можете идти.
Молча встала, молча в пояс поклонилась. И уже пошла было, но вдруг, обернувшись, сказала:
– Ежели у самого не отыщете, дак на острову глядите. У Таифки у монашки. Душенькой была когда-то дяденькиной…
«Черт знает что, беллетристика какая-то! – оставшись один, вяло подумал Баранников. – Как будто Мамина-Сибиряка читаешь…»
И вдруг почувствовал, что устал смертельно. Предыдущая бессонная ночь, проведенная на пожаре, затем бесконечный день с длинной вереницей людей, прошедших перед ним на допросах, – утомительно-пестрый калейдоскоп образов, характеров, пристальное разглядывание сокровенных движений человеческой души… Наконец, эта Олимпиада, это нелепое «чудище о́бло», с ее архаичными словесами, с какой-то полувопрошающей интонацией, со странным резким запахом, исходящим от ее одежды, – то ли кипариса, то ли ладана, и приторно-душистого масла… Все это словно липким дурманом окутало, обволокло утомленную голову Баранникова. Ему нестерпимо захотелось спать.
И он прилег на диван, думая, что на минутку, так только – чуть передохнуть. Сонная мысль мелькнула: хитрит, плетет старуха… Ведет в какие-то потайные, лукавые закоулки со своею семейною хроникою… Даже если тайник и правда, то почему бы ей самой…
Сон навалился мягко, ласково прижал к прохладной ледериновой обивке дивана.
И мысль осталась недодуманной.
Львы фрау Коплих
До чего же убого и жалко выглядел кугуш-кабанский цирк со своими щелявыми стенами из грубо струганных, кое-как крашенных досок, с грубо сколоченными скамьями, заплатанным во многих местах шапито, вытертым, полыселым плюшем на креслах первого ряда и на барьере единственной ложи, предназначенной для сановных лиц… И как же густо, напористо, упоенно перла в него пахнущая пивом и подсолнуховыми семечками толпа: лесозаводские рабочие, сплавщики, матросы буксирных катеров, ремонтники из затона, шоферы таежных автотрасс – с женами, принаряженными празднично, в блестящие шелка, с деревенскими родичами в хлопчатобумажных полосатых пиджаках, с детьми, обсасывающими палочки эскимо, роняющими на свои костюмчики молочные капли тающего мороженого…