Ласточки-касатушки с веселым свистом проносились над головой, стремительные, как пули, скрывались в темных навесах застрех, делали какое-то свое, надо полагать, очень важное и неотложное дело… И эти черные столетние бревна, эти резные наличники узеньких окон, эти ласточкины гнезда, прячущиеся под зеленовато-бурыми тесинами застрех, – все было родное, русское, с материнским молоком всосанное десятками поколений его, Костиных, неведомых предков.
«Русское! – вздохнул Костя. – Вот в этом-то все и дело…»
Странный, захлебывающийся лай Валета вывел из задумчивости. Спаниель терся о его ноги, нервно, раздраженно взлаивая, кидался куда-то в сторону и снова подбегал к Косте, снова совался носом в его колени.
– Ты что, дурачок? – спросил Костя, наклоняясь, желая погладить собаку.
Но Валет увернулся от ласки, смешно заскулил и побежал за угол храма, все время оглядываясь на Костю, словно приглашая его следовать за собой.
Показались Баранников и милиционеры.
– Старика никаких следов, – сказал Виктор, – и бабка словно сквозь землю провалилась… Ни в сторожке, ни на огороде – нигде. Вот еще в церкви надо посмотреть… Э! – воскликнул он, услышав заливистый лай Валета. – Да ведь он разыскал что-то… Факт!
Они нашли собаку у восточной стены церкви. Захлебываясь злобным лаем, Валет кидался на что-то странное, неподвижно торчащее пеньком среди рыхлых комьев свежерытой земли.
Этим «что-то» оказалась большая, жилистая, со скрюченными узловатыми пальцами рука мелко, видимо, наспех, закопанного человека…
Золото
1
Речная струя бежала все шибче. Крепящая проволока порвалась, каждое бревно было уже по отдельности… Он еще на чем-то стоял и, стоя, несся вместе с пеной и бревнами, но понимал, что опора его ненадежна, сейчас она ускользнет и ему быть в воде…
А мутная, несущаяся в пенных бурунах река была страшна! Чернели дыры воронок. Бревна с тяжелым треском налетали друг на друга, переламывались пополам, вставали торчмя. Он не хотел в эту воду, все тело его корчилось, содрогалось от страха и нежелания. Даже дух остановился в груди! И, не видя себе спасения, широко раскрывши рот, он закричал. Но получилось только мычание, стон, протяжное «о-о-о!». И от нестерпимого страха, от своего стона он проснулся…
В глаза ему хлынула мягкая тьма и поразило, что вокруг такая тишина, – ведь еще только что ревела бурунами река, вскипала пена, с грохотом ломались бревна: внутри себя он еще весь был полон этого шума и грохотанья…
Приподнявшись и сев, он встряхнул головой, прогоняя из нее дурман видений, почесал под одеждой вспотевшее тело. Ноги тоже зудели, чесались, – они жарко прели в сапогах, толсто увернутые во влажные от пота портянки.
Он яростно пошевелил пальцами ступней, но зуд не унялся, и тогда он, неловко шоркая в темноте громоздкими сапогами, стащил их и размотал вонючие портянки, с блаженством почувствовав распаренными ногами свободу и прохладу воздуха.
В затылке ворочалась тупая ломота. С нею он заснул на закате солнца, с нею и проснулся сейчас. От нее можно было полечиться, но ничего такого с собою он не прихватил, не догадался в той поспешности, с какою покинул город. А тут, на этом дурацком голом островке посеред реки, где он как дикий Робинзон и где из живых душ еще лишь полоумная старуха Таифа, разве сыщешь? У Таифы не водится. Да и показываться ей…
Ладно, бог с ней, с опохмелкой! Вот он жратвы никакой не прихватил – это куда хуже… В животе уже ноет, в пустых кишках урчит… Еще-то день, не жравши, он продержится. А если Валька и через день не заявится, не принесет с собою жратвы? Если мать не разгадает, куда он делся, где его искать? Картуз свой жевать, да?
На минуту он запечалился и приуныл, припомнив всю цепь событий, волею которых ему пришлось очутиться здесь, в разоренной церквухе.
Но печалиться и унывать, как бы ни бывало ему худо, он долго не умел, не такой был породы. Какие бы неудачи, неприятности, какие бы горести ни выпадали на его долю, всегда в нем скоро брала верх беспечная легкость: а, обомнется как-нибудь!
И верно, всегда как-то обминалось, и жизнь его опять шла более или менее нормально, своей чередой. Он был уверен, что и на этот раз обязательно обомнется, надо только какое-то время выждать, пока самый шум, не соваться на глаза…
Папиросы и спички, к счастью, с ним были.
Покурив и отшвырнув во тьму затушенный плевком окурок, он снова лег на свое жесткое ложе, устроенное из досок и фанеры, запахнул пиджак, подсунул под голову картуз и опять погрузился в крепкий сон – на этот раз спокойный и ничем не тревожимый, без сновидений…
2
Когда, спустя несколько часов, Николай открыл глаза, в трех забранных узорными решетками алтарных окнах зеленела рассветная мгла и голуби, ночевавшие в храме, уже томно ворковали, влетали и вылетали в дыры купола и стен, хлопая крыльями и роняя с высоты помет, звонко шлепавший на деревянный пол.
Голые ноги застыли. Проснувшись, первым делом он обулся, обдернул на себе пиджак и, зевая, потягиваясь, почесываясь, вышел из алтаря, где спал, и сел на ступени амвона.