В ранней юности я учился живописи. Помнится, привели нас в художественный музей. Посреди зала была выставлена деревянная скульптура обнажённой женщины. Кто-то из экскурсантов — будущих художников попробовал рукой, насколько гладко обработано дерево. До сих пор помню отповедь старой художницы, которая привела нас на экскурсию. Она говорила, что это уже кощунство. С каким вдохновением скульптор создавал это произведение, с какой любовью подкрашивал дерево, он жизнь в него вдохнул! Нет, не выйдет из парня художника, если он посмел грубо прикоснуться к творению, созданному руками, мыслью и сердцем таланта.
Наш товарищ хлопал глазами, да и мы не очень-то понимали, за что ему так досталось. Но потом, изучая по монографиям и копиям картины великих венецианцев Джорджоне и Тициана, рисуя гипсовые скульптуры Венеры и Дианы или приезжая на экскурсию в ленинградский Эрмитаж, где мы подолгу любовались страстной мощью и красотой рубенсовских тел, мы многое поняли. Права была старая художница. Не знаю, насколько её слова оказались пророческими, но позже, когда мы стали рисовать живую натуру, я частенько посматривал в работы моего соседа, из которого «никогда не выйдет художника». Стариков и старых женщин он рисовал сносно, но молодые лица и обнажённая натура у него никак не получались.
Мы подтрунивали над незадачливым парнем: женщины у него оказывались кривобокими или сухорукими, он соглашался с нами, но вскоре, убедившись, что истинно прекрасное он выразить не в силах, стал рисовать полнейших уродов.
— Это моё субъективное представление о женщине, — становясь в позу, разглагольствовал он. — Я её такой вижу.
Мы-то знали, в чём дело, но люди непосвящённые думали, что этот юнец почему-то стал женоненавистником и решил расплатиться с ними за всё.
И вот, бродя по залам Брюссельской выставки, посвящённой современному искусству, рассматривая женские портреты и скульптуры в музеях США, вспоминая Международную выставку в Москве, где были выставлены работы итальянцев и японцев, шведов и англичан, я отчётливо представил себе того самого ревнителя субъективизма, над которым мы так потешались.
Я не знаю, что заставило западных «женоненавистников» рисовать уродов: то ли неумение изобразить прекрасное, как было ясно из приведённого примера, то ли неудачная любовь, которая вызвала жажду мести. Иначе ведь это никак не расценишь.
Но думается мне, что вопрос решается проще: обычный деловой подход — такие картины покупаются, ибо это как нельзя лучше определяет не только моду, но и сущность буржуазного искусства.
Попробуем, однако, отказаться от противопоставлений буржуазного и социалистического искусства, исходя лишь из принципов общечеловеческого гуманизма. Более того, ограничимся извечными понятиями добра и зла, и тогда каждому человеку, в котором сохранились человеческие чувства, станет ясным внутренний смысл того клинического уродства, которое мы могли наблюдать в произведениях модернистов.
Материнство! Гениальные художники всех времён и народов отдали этой теме самые высокие и благородные мысли, всю силу своего таланта. Мы с благоговением замираем перед «Сикстинской мадонной» и многими другими картинами, где воплощена эта великая любовь к началу всех начал — женщине-матери.
И каким же кощунством, цинизмом и пошлостью веет от ряда полотен, которые я видел на выставках! Трудно забыть одну из картин, также посвящённую материнству. Японский художник нарисовал злобную карикатуру и подписал: «Портрет матери». Другой с невероятной натуралистической точностью выписал уродливые женские тела. Третий изобразил детей, будто бы заспиртованных в банках. Чудовищное зрелище!
А вот портрет, рассчитанный на то, чтобы поразить зрителя. Художник рисует глаза на щёках, подбородке натуралистически выписанного портрета. Дико и тошнотворно.
Кто же из честных людей мира может сказать, что оскорбление материнства, издевательство над женщиной, вся эта человеконенавистническая стряпня есть добро, что это искусство надо поддерживать и пропагандировать среди молодёжи? Но, к сожалению, циников везде достаточно, и у нас они тоже встречаются.
Я помню, как возле полотен, где изображены женщины-уроды, стояла развязная девица и с компетентным видом доказывала, что художник вправе «самовыражаться» и она его «абсолютно понимает».
В большинстве случаев это бравада, бездумное оригинальничанье, обезьянья привычка преклонения перед модой. Но если бы я был уверен, что девушке действительно нравится наглая ухмылка, которая проступает в картине сквозь краску, — вот вы, мол, какие, полюбуйтесь, дочери человечества, — то посоветовал бы родителям подумать, где их дочь проводит вечера.
Она не только не возмущается тем, что в ней оскорбили женщину, но даже восхищена этим. Не знаю на чей взгляд, но, по-моему, такое «самовыражение» звучит как площадная брань, от которой хорошие девушки затыкают уши и разбегаются.