Мы только что побывали в милиции, где нас заново, под протокол, заставили в подробностях прожить выпускной вечер. Но и все вместе мы не могли ответить следователю, почему застрелился наш товарищ. Да следователь сильно и не напирал: Федька наш для него был и палачом и жертвой одновременно, в одном лице. Дело понятное, снял показания, оформил бумаги, и дело с концом. Для нас же оно было без конца и без начала. Одни мы, неискушенные умом и сердцем, пытались разобраться – вместе и поврозь – что произошло? Непостижимая для нас тайна встала между нами и Федькой, а, казалось, мы все знали о нем. Рассудок отказывался подчиняться: как это, был человек и нету? Горьким было наше недоумение. Теперь, оставив позади эту смерть и многие другие, понимаю, что пустое было питать себя надеждами осознать ее. Можно было лишь смириться, как смиряемся мы с неизбежным, недоступным нашему пониманию. Смерть здесь поперед всему, как и рождение.
Прикрыв зловещее пятно ладонью, я еще пытался мучительно сопротивляться очнувшейся памяти. Но она уже неумолимо влекла меня обратно. И привела в раннее утро. На застекленную веранду, наполненную холодным и колючим светом, где я спал, съежившись под тонким одеялом. И где я проснулся от того, что мучительно хотелось спать. Солнце сухо ударило по глазам. Еще весь в душном горячечном сне я прикрыл веки, но не успел провалиться в спасительное беспамятство. Кто-то тронул меня за плечо. Сквозь слипавшиеся ресницы увидел сидящего на корточках рядом с раскладушкой брата. Рука его осторожно трясла меня за плечо, а глаза смотрели куда-то в угол. Услышав скрипнувшую пружину, он тут же перевел на меня странный взгляд и спросил не задумываясь:
– Правда, что ли, Федька застрелился?
Все перевернулось, поплыло во мне, тошнотворная муть захлестнула измученное сердце. Зачем я проснулся? Какая небесная сила отвалила неподъемную глыбу ночи и выпустила утро, полыхавшее прозрачным, шершавым неестественным светом? Брат смотрел на меня, как на больного, и терпеливо ждал ответа.
Опустив ноги на холодный пол, я попробовал ответить ему, но губы мои смерзлись. В углу, за раскладушкой, стоял большой эмалированный таз розовой воды, в нем мокла моя белая выпускная рубашка. Озноб пополз от запястья до плеча и застрял в ключичной впадине, будто я только что стянул с себя мокрую липкую нейлоновую ткань.
– Что, прямо на выпускном вечере? – хмуро, недоверчиво переспросил брат, тоже не сводя глаз с замоченной в тазу рубашки.
И я стал вспоминать и пересказывать ему прожитую ночь. Путаясь и сбиваясь в словах, лихорадочно и сумбурно собирая мысли. Казалось мне, будто кто беспрестанно палил спички в кромешной тьме – вспыхивало короткое пламя, выказывало ужасные картины. Одна и та же рваная лента крутилась в воспаленном мозгу. Все, что было после выстрела, я помнил отчетливо, сам выпускной бал забыл напрочь.
…Холодная струйка воды самотеком бежала из рукомойника, смывала загустевшую, коркой покрывшую мои руки кровь. Я торопился оттереть оцепенелые пальцы, ладони и выше, до закатанных по локоть рукавов рубашки. Словно вместе с кровью вода могла унести непреходящий ужас Федькиной смерти. И до изнеможения тер заскорузлые руки, ничего не видя, не слыша, почти не чувствуя. Весь я был покрыт этой несмывающейся, стягивающей кожу коркой. Усилием воли удерживал сознание и никак не мог поверить в случившееся. Одна мысль всполохом вычерчивала мне: такого не может быть, не может никогда. Оно, это слепое удивление, до сих пор бродит во мне.
Я смывал Федькину кровь в доме одноклассницы, куда мне пришлось провожать ее от больницы. Отец ее все подливал и подливал воду в плоский цинковый бачок рукомойника. Ковш хлюпал в крашеной бочке, звучно расплескивая капли по полу, и холодные искры пробегали по мне от этих хлестких звуков. Мало-помалу я приходил в себя. И невнятно слышал, как хозяин что-то говорит мне и, кажется, предлагал выпить. Где-то за спиной раздавались глухие девчоночьи рыдания. Этой истерики я боялся всю дорогу.
А для меня весь мир сжался до размеров белой раковины, щедро окропляемой черной, коричневой, розовой водой. Хозяин все черпал воду, позвякивая ковшом о железный край бочки, и капли гулко бились об пол, и отдавались во мне. Чудовищное напряжение сделало меня безразличным ко всему окружающему, все равно было: мыть ли руки, или бежать сломя голову по ночи.