И вроде сам я шел в тот миг с ними, плача и не веря в ужасную смерть. И вроде не обнимал в машине коченеющее, костенеющее плечо, прижимая к себе сползающее с заднего сиденья безвольное тело. Санитарную машину подбрасывало на ухабах, одинаково потряхивая живых и мертвого. Я просил, умолял, заклинал Федьку не умирать. Исступленным шепотом укорял: что же ты наделал! Будто он мог меня услышать и понять. А он все кивал беспомощно своей разбитой выстрелом головой, и залитое кровью лицо было пугающе замкнуто, слепо и отстраненно. Лишь раз, на полпути, что-то прощально всхлипнуло в его груди, оборвалось. Этот протяжный всхлип прозвучит во мне еще раз через несколько дней, когда мы будем нести его гроб по этой дороге на кладбище.
Еще мне хотелось нагрубить шоферу и испуганной врачихе, сидевших впереди и ни разу не оглянувшихся на нас. Они даже отпрянули от спинок сидений, словно Федька мог дышать в их шеи. А он уже ничего не мог. Даже сидеть. Наваливался то на дверцу, то на меня. Сил не было держать его свинцом налитое тело.
Он сразу ничего не мог. И когда мы несли его на руках через весь школьный двор, оставляя кровавую дорожку на бетонных плитах. И еще раньше, когда в тополях, за углом школы, ударил выстрел – неправдоподобный, хлопушечный. Перемахнув низкий штакетник, я еще бежал, петляя между деревьями, а навстречу мне уже несся дикий истошный вопль. Обрызганная его кровью подружка решила, что убили ее. О нем и не подумала. Не помня себя, захлебывалась криком. Смутно белело во тьме ее платье. И я услышал, как громко булькая, выходит, вытекает из Федьки жизнь. Все во мне помертвело. Кто-то набежал сзади, чиркнул спичку. Слабый огонек выхватил из темноты сломившееся пополам тонкое тело, ружье, наискосок лежащее в ногах. Все вокруг лихорадочно задвигалось, завертелось, завопило.
…Собака, озираясь, отошла от меня, нащупывая желтым взглядом мое колено. Яркое солнце не могло согреть нас, все мы зябко ежились. Зябко молчали. Но и молчать не было сил, надо было выговориться, запутать, увязить в словах беду.
– И чего привязалась к нам эта тварь, – не своим голосом сказал Витька. – Швырнуть в нее каменюку…
– Да, черт с ней, пусть идет, – равнодушно откликнулся Володька, – без нее тошно. Я что думаю: Федька ведь до выпускного выпивал, без нас, знать бы где. Был бы с нами, может, не убил себя…
– Он же стрелил себя в первый раз у спортзала, – тихо возразил Саня. – Да осечка вышла, я сам не верил, пока он мне патрон с пробитым капсюлем не показал. Такое хоть кого бы отрезвило.
– Федьку же не отрезвило, обманул он нас, сказав, что унес ружье домой, – глядя перед собой неподвижными глазами, договорил Колька. – Он, поди, и испугаться не успел, нам весь этот ужас оставил.
– Ты еще скажи: ему-то хорошо там, – устало протянул Витька.
– Может, и хорошо, нам почем знать. Она во всем виновата, – непримиримо врезался в разговор Серега, дотоле молчавший. – Из-за нее он убился. Весь вечер она его изводила. Федька потому и напился, что она ему отставку объявила. До последнего смеялась, пока он не разулся и ствол в башку.
– Не знал он, что ее любит, – отстраненно высказался Колька, опять вроде никому, только себе. – Не знал и все. Оттого и мучился. Оттого и убил себя.
Все разом глянули на него и отвернулись: с каждым может случиться после такого, не хочешь да ополоумеешь. Федька долго дружил с этой видной дивчиной, и называлось это промеж нас – любовь. Хотя кто знает, что такое любовь? До конца жизни бы узнать.
Чем дальше мы говорили, перебивая друг друга, пытаясь осмыслить эту смерть, тем больше запутывались. Тем бессмысленней казался разговор. Никто никогда уже не узнает истину. А правда, она у каждого своя. Хотя ближе нас в ту ночь к Федьке никого не было. Все, о чем он думал, все, что он делал, вынося себе приговор, – унес с собой.
Так мы сидели, разговаривали, не осуждая и не оправдывая. И за всех не скажу, но для меня будто сузилась, съежилась вчера еще распахнутая во все концы манящая даль. Будто мглистая поволока затянула ее. Казалось, ничего радостного, значительного уже не будет в жизни, словно перечеркнул глухо стукнувший выстрел мое будущее. Постепенно это чувство пройдет, но прежде надо будет вынести муку похорон, изнуряющую жару, обрушившуюся сразу после них, и прожить много дней, пока не зарубцуется сердечная рана.
Истина же только в том, что мы живы, а он нет. Но о том, сидя на крыльце, мы еще не могли знать. Понимание того заронится в нас вместе с безутешным криком его матери. Поддерживая под руки, ее выведут во двор, ко гробу сына, и она увидит нас, его друзей. И сразит наши измученные души горестным воплем: «Вы живы, а моего сыночка могила ждет!»
Обледенели мы от этих слов. Хоть солнце в начале июля палило немилосердно.