Гена сидит на брезентовом дождевике, распутывает леску, обвившую гибкий прут, натягивает ее тетивой и вкалывает острие крючка в крепкую древесину.
– Слышь, Мишка, вода какая говорливая. Сижу, голову ломаю – куда сегодня улов складывать станем? – слышу я его веселый голос и нетерпеливо отвечаю:
– Пора бы уже и начать, солнце поднимается…
Я давно не рыбачил, азарт проснулся во мне и будоражит кровь.
– Наживку не забыл?
Я торопливо лезу в карман куртки, вынимаю спичечный коробок, встряхиваю его и прикладываю к уху. Внутри, за тонкими стенками, беспокойно шуршат тараканы. Гена наловил их еще с вечера. Нет лучше наживки на хариуса, чем кузнечики, но неизвестно – найдем ли мы их сегодня, после первых утренников. А если не померзли еще, пока отогреются, вылезут на свет божий, мы с Геной успеем десятка по полтора хариусов надергать.
– Смотри, желтый лист поплыл, – провожает взглядом слабый ольховый лист мой напарник. Осень едва наметилась, лишь напомнила о себе, а Гена уж с тоской предчувствует долгую муторную зиму, стылые тягучие дни и ночи, которые измытарят ему всю душу.
В зарослях тальника и черемухи робко вскрикивает недоверчивая птаха: озябла в волглом тумане, заждалась солнышка. И не успел стихнуть ее звонкий голосок, как тут же раздается хлесткий всплеск, будто кто-то невидимый нашему глазу походя стеганул тонким прутом по тугой спине речки.
– Дождались, началась потеха… – преображается Гена и раздвигает ветки развесистого куста, за которым мы прятались до поры до времени.
По матовой глади воды разбегаются дрожащие круги, и вновь из глубины выметывается серебристо-черная молния. Хариус на мгновение зависает в воздухе, гнется в дугу и гулко шлепается у самого берега.
– Ты только не торопись, не пугай рыбу, – умоляюще шепчет мне Гена, ловко наживляя крючок слабым тараканом. – Не высовывай башку раньше времени, хариус от своей тени шарахается.
– Будто не знаю, в первый раз, что ли, рыбалю, – шепотом отвечаю ему, пытаясь еще раз глянуть из-за куста на улово.
Но он уже не слушает меня, стишая шаги, пробирается к перекату, туда, где острые камни превращают воду в кипящее серебро. Скоро густые заросли скрывают его, лишь покачивается тонкий кончик удилища, который вдруг резко и коротко кланяется речке. Леска наискосок пересекает улово, мягко и невесомо – паутинка летела да опустилась – ложится на воду. Затаив дыхание я слежу, как Гена так ловко, так всамделишно ведет от того берега к себе наживку, что не только рыба, сам готов поверить – аппетитная живность перебирает ножками, замирает на мгновение, и вновь тревожит поверхность омутка, торопясь выбраться из гиблого места. Но недолго гуляет наживленный крючок. Нетерпеливый хариус стремительно вымахивает из глубины, зависает, шлепает сильным хвостом по таракану, топит, и вместе с ним исчезает в водовороте.
Гена ждет ровно столько, сколько требуется рыбе развернуться навстречу остроконечному жалу и схватить добычу – подсекает, и рыба, сверкнув полумесяцем, падает в мокрую траву…
Я расстался с ним на мосту, у развилки, где дорога, не поладив с собой, разбегалась в разные стороны и разлучала нас без надежды на скорую встречу. Под мостом шумела темная вода, уносила в себе больших черных рыб в красном оперении, ускользнувших вчера из ловушки – длинной плетенной из ивового прута морды. Где-то там, далеко внизу, они скатывались дальше по течению, оставляя позади опасные перекаты. «Может быть там, ниже, на вольной воде повезет им больше, и они уйдут от жадных и безжалостных людей», – вспомнил я слова Гены.
Простившись, он потихоньку уйдет по прямому и короткому проселку к своему одинокому дому. Меня ждал другой путь – накатанный тракт круто забирал вправо, долго и далеко тянулся по тесному распадку, пока не терялся в зыбкой дымке, за которой, как ни силься, нельзя разглядеть высоких гор.
В одиночестве мы поджидали ранний автобус – он вот-вот должен был вынырнуть из-за рыжих сосен. Неуклюжая машина давно уж подвывала, карабкаясь по затяжному подъему. Рейсовый автобус когда-то сворачивал с большака в покинутый мною поселок каждое утро и вечер, а теперь не всякий день оставлял и подбирал на свороте редких пассажиров. Вот уж никогда не думал, что дороги стираются так же быстро, как и память людская. А ведь казалось когда-то – износу не будет этой крепко вколоченной в таежный суглинок дороге.
Оба молчали, выговорились. И славу богу, думал я, что никто не присутствует при нашем неловком прощании. На людях расставаться тяжело, несподручно. Самые искренние, самые теплые слова глубоко прячутся в тебе, а если и вырываются, то когда совсем уже невмоготу. Да и не принимает сердце слова, похожие на выцветшие бумажные цветы.