Старый его дом давным-давно был заселен тенями людей, однажды живших в нем. Все они для Федора были своими, и иногда ему казалось, что он даже ощущает их бесплотное присутствие. Они не мешали ему, а он – неизвестно. Зато вполне серьезно полагал, что души чужими не бывают, все они родня друг дружке, а значит, и ему, хотя ни по каким бумагам того не определить, не написано на свете таких бумаг. И все же, сколь много не толклось их в избе, родные он как бы отличал – те, кто обитал здесь с тех пор, как откупили его родичи этот дом. В родных стенах ему всегда было легче, в какой бы душевной передряге не пребывал, а вот сегодня не мог освободиться от поганого чувства, что совсем плохо прожил такой солнечный день.
«Да что случилось-то? Никогда такого не было, а может быть, было, да забыл?» – думал он, уткнувшись в рукав рубахи. Не мог избавиться от муторной, сосущей сердце тоски. А ведь умел быстро приводить в порядок мысли и чувства, как бы лихо не приходилось.
«Выпить бы, да где взять? – мысли было заскользили по накатанной дорожке, да вдруг сбились: – Живу как-то не по-людски, словом не с кем перемолвиться». А с чего было мыслям спотыкаться? Давно привык к одинокому своему житью, и до сегодня оно его устраивало, что же теперь-то страдать?
Федор поднял голову и стал смотреть через стол в распахнутое окно. Свежий воздух перебивал застоявшийся запах курева. Окно смотрело на огород, большой и пустынный: когда-то росли в нем кусты ягоды, зеленели грядки, а в это лето он даже картошки не посадил. Все лень да недосуг. Откуда-то из-за крыши, в той стороне, где малиновое солнце пряталось за хребты, падал багряный бархатный отсвет, орошал бесплодную землю: сухую, припорошенную мягкой белесой пылью.
Тревожный этот отсвет заставил вспомнить о происшедшем, но Федор тут же выдернул из сердца занозу, испугавшись мучительных воспоминаний. Сладкий запах осеннего вечера повернул мысли на другой лад, и захотелось Федору в одно мгновение оказаться на лесной деляне, куда его с прошлой зимы определило поселковое начальство заготавливать дрова. На удивление всему поссовету, давно и безуспешно боровшемуся с ним, подвернувшейся работой он оказался доволен, – а так редко на какой задерживался больше месяца. За что его обидно именовали: бобыль-тунеядец или горе-бич. Привлекала его эта работа общедоступным смыслом: никто не стоял за спиной, не канючил: бери больше, кидай дальше. Там, в тайге, он был сам начальник и сам подчиненный. Хотел – от темна до темна горбатился, не хотел – собирал ягоды или рыбу удил. На харчи зарабатывал.
И вроде пригрезилось Федору, что сидит он у наспех сколоченного из горбыля зимовья, неподалеку от того места, где однажды осенью выстриг смерч широкую и неровную – как плясалось свитому жгутом воздуху – ленту, повалив накрест вековые деревья, которые он с напарником Митькой добывал теперь на дрова. Бурелома там пилить-не перепилить, не на один год хватит. Что и радует Федора, может, поссовет скорее пенсию даст. Правда, туда он вот уже третий день как ни ногой, а это на авторитете плохо отражается. Вон Митька-тракторист, оставшись без напарника, без дела по поселку шлындает, глаза начальству мозолит. И уж подходил, справлялся, когда в тайгу собираться. Можно было бы и завтра, да опять воскресенье, и душа еще не совсем на работу наладилась.
Федор глядит, как бродит по его огороду осенний прохладный вечер, и представляет: потрескивает сучьями костер, огонь лижет прокопченные бока чайника, отпугивает ночь, наверху сияет первая звезда, а ближе к голове шумит вершинная тайга. Мило ему такое одиночество. Ни от кого и ни от чего не устаешь так, как от людей. И уже заварен крепкий ароматный чай, и выпита первая кружка – обжигающего и вяжущего рот – и налита вторая. Неспешно дымится папироса. Но и это не все радости. Подходит минута, не менее желанная, чем та, на причале. И он, сдерживая нетерпение, начинает дожидаться ночную гостью – рысь Машку, которая на дымок обязательно явится и уж, поди, навострила уши с кисточками, поглядывает издали на него. Обнаружить ее может помочь лишь ветер-низовик: дохнет сильнее, взметнет клок пламени, отбросит отсвет на сосны, блеснут в ветвях раскосые зеленые глаза и погаснут.
Лежит рыжая лесная кошка, ждет не дождется, когда Федор начаевничается, потушит костер и уйдет в зимовье, пропахшее соляром и ружейным маслом – спать. Но сколь не прислушивайся к шорохам за дощатой дверью, сколь не подглядывай в щель, не углядеть, когда рысь, потягиваясь, сползет с дерева и, мягко пружиня на сильных лапах, подкрадется к кострищу. Не узнаешь, пока не брякнет чайник или сама она не зашипит, уколовшись об уголек, под тонким пеплом спрятавшийся. Для рыжей бестии нет забавы желаннее, чем навести свой, одной ей понятный порядок: раскатать миски, кружки, раскидать ложки, свалить чайник, утащить в кусты телогрейку, если Федор забудет ее прибрать. Вот ведь какая тварь строптивая!