Строка позабытого стихотворения? Нет, строка из старинной "Книги, глаголемой Большой чертеж". Давно, еще до Петра, море это звали Синим.
Я был здесь впервые. Все чудилось мне сокровенным, таинственным. А на рассвете явилось иное: та наивная радость, что возникает просто оттого, что ты очутился в краях незнакомых.
"Важный" послушно стукотил машиной.
Мой капитан, пожилой, усатый казах, уроженец Раима, снял велюровую шляпу и повязал бритую голову чистым вафельным полотенцем. Внешне небрежно, а приглядеться — с грациозной ласковостью он перекладывал штурвал.
Дни выдались облачные. Вода то искрилась, то покрывалась летучими тенями.
Милю за милей отмеривали мы по Синему морю. Обогнули песчаный остров Куг-Арал, где в глинобитном поселке Авань живут рыбаки казахи. Были в поселке Бугунь; поселок приметен издалека — на высоком холме белеет трехэтажная каменная школа. Миновали устье Сыр-Дарьи, повитое шелестом тростников. Спустились на юг вдоль островитого восточного побережья…
В рубке "Важного" были компас, и штурманские часы, и приборы. Была, разумеется, и карта. Если лоции писаны звенящей латинской прозой, то географические карты сродни настоящей живописи — им не дано примелькаться. По мне всех лучше карты, что изображают и сушу и море. Стендаль прав: редкий пейзаж без воды вправе считаться законченным.
Обыкновенно карты безымянны. Они созданы как былины, как саги. Но та, что была в рубке "Важного", имела пометку: составлена по карте А. И. Бутакова.
При имени Бутакова вспомнился флотский архив. Солидный, как банк, он высится напротив Эрмитажа, рядом с Зимней канавкой. И еще вспомнился военноисторический, в Москве, величавый и тихий, со стенами бастионной толщины.
Бутаковские рукописи… Некогда я слышал их шелест, как теперь с палубы "Важного" слышал шелест камышей в устье Сыр-Дарьи. И как здешние отмели" были желтыми поля тех рукописей, среди которых хранилась и карта.
Я поднял голову, и у черты горизонта привиделись мне зыбкие паруса шхуны "Константин".
В ночь перед отплытием разве уснешь? Не потому, что в тревоге, в беспокойстве, нет, тут совсем иное, тут нетерпение и в тысячный раз вопрос — не позабыта ль какая малость? — хоть и знаешь, что никакая малость не позабыта.
Не первую кампанию начинал лейтенант. От роду ему было тридцать два, а плавал он с мальчишества, отец приохотил к морю еще в те лета, когда сверстники кошкам хвосты крутили и в жмурки играли… Не первую кампанию начинал лейтенант, это верно, да только нынешняя на прежние не похожа. Прежде что? Случись то на белесо-зеленой, как зимняя хвоя, Балтике или в краях дальних, в Индийском, скажем, океане, у Никобарских островов, всегда под рукой были карты и лоции. А нынче, в июле 1848 года, нет у Алексея Бутакова ни карт, ни лоций, как в том неведомом море, куда заутра путь шхуне "Константин", нет ни маяков, ни брандвахт, ни портов.
Он лежал на перине, хранившей грешный и сладкий запах попадьи Аделаиды. Нынче она не придет — поп Василий объехал аванпосты, раскиданные невдалеке от Раима, свершил требы и вполпьяна воротился. Не придет Аделаида. Прощайте, синьора… Ну, а для чего же тогда дожидаться рассвета в этой душной горнице?
Азиатская тьма зачернила крепость Раим решительно и плотно, казалось, до скончания века, и лишь по еще большим сгусткам черноты угадывались приземистая глинобитная казарма, церковка, мазанки. Пыль скрадывала шаги, и Бутаков мельком, но почему-то с радостью подумал, что в Раиме ходишь беззвучно, не то что в Кронштадте, где громыхаешь вовсю.
У крепостных ворот курили, опершись на ружья, часовые. Лейтенант появился как из-под земли, и нарушители устава торопливо взяли на караул. Бутаков ничего им не сказал, миновал ворота и вышел в степь.
Дорога, слабо белея, стекала под уклон нечастыми мягкими поворотами. Было прохладно, тихо, почти безмолвно. На мгновение Бутакова испугала огромность неба и степи, и он, как порою в океане, ощутил свою малость и свою затерянность в этой огромности.
Верста и еще половинка версты, а тут уж и послышался колыбельный шорох камышей, речной свежестью понесло, к ней круто примешался запах дегтя.
На берегу взметывался светлый костер, в его отблесках, отбрасывая тень, маячила рослая фигура.
— Клюкин, ты? — окликнул лейтенант, наперед зная, что видит именно унтер-офицера Парфена Клюкина, ибо другого такого верзилы не было не только среди моряков, но и во всем раимском гарнизоне.
Унтер рысцой подбежал, Бутаков поглядел на него снизу вверх.
— Ну, что тут у нас?
— А все в аккурате, ваш благородь! Садчиков и еще пятеро, как изволили приказывать, на шхуне. Остальные — вона, в жалейках.
Бутаков усмехнулся: "В жалейках"! Присургучат словцо — не отдерешь". Он искоса глянул на казахские кибитки-джуламейки, прозванные матросами "жалейками", и сказал:
— Пойдем на шкуну.
— Гребцов будить?
Гребцов лейтенант будить не велел, пусть-де отдыхают, шхуна недалеко, они с унтером доберутся без труда.