Любопытно сопоставить понимание языкового существования в данной книге и в исследованиях описывавшихся выше японских ученых. И там и там говорится о «языковом существовании». И там и там оно связывается с отношением между носителем языка и средой, с деятельностью этого носителя. Однако есть и существенные различия. Во-первых, у японских авторов не говорится о языковом существовании личности: речь идет, прежде всего, о тех или иных больших или малых группах людей. Если методика исследования и требует изучать действия отдельной личности, то эта личность рассматривается как «типичный представитель» той или иной группы. Недаром в школе «языкового существования» такое место занимают статистические исследования и массовые обследования, мало интересующие Гаспарова. Для него наиболее значима интроспекция, изучение собственных психолингвистических ассоциаций. В Японии же интроспекция играла важнейшую роль для создателя школы языкового существования Токиэда Мотоки, но затем она отошла на второй план по сравнению с «объективными» массовыми обследованиями. Во-вторых, среда в японской школе понимается исключительно как внешняя среда, с которой взаимодействуют люди с помощью языка. Такая среда, естественно, «существует вне нас как объективированная данность». У Гаспарова же среда находится «в нас самих, в нашем сознании», следовательно, никакими «объективными» методами изучаться не может. Показательно в связи с этим отрицательное его отношение к привлечению лингвистами материалов нейролингвистики, включая исследования афазий. В этом он видит лишь «материалистический буквализм» позитивистской линт вистики», стремящейся «отыскать объективные психологические и нейрофизиологические параметры» (7).
Таким образом, и сходная в некоторых отношениях японская школа языкового существования оказывается, если судить о ней с позиций Гаспарова, слишком «объективистской», стремящейся изучать массовое, а не индивидуальное. При этом можно отметить, что и в Японии довольно крайний субьективизм у Токиэда стал у его последователей сменяться попытками более объективно подойти к своему объекту, получая проверяемые результаты.
Встает закономерный вопрос: почему мировая наука о языке постоянно идет по пути, осуждаемому Гаспаровым? Он справедливо отмечает, что «позитивистский подход» опирается на «громадную традицию… идущую от латинских грамматик поздней античности и века схоластики» (22). Фактически, как мы помним, это сказано и в МФЯ. Можно добавить и то, что так обстоит дело и за пределами Европы и Америки. В то же время идеи Гумбольдта мало повлияли на изучение конкретных языков. Весьма точные оценки этой ситуации у Гаспарова я уже цитировал в первой главе.
В самом деле, освоение идей Гумбольдта, которыми восхищались многие, шло в области наиболее абстрактных теорий языка. Ему не был чужд и Соссюр, особенно по вопросу о форме и субстанции (материи). Но приспособление таких идей к конкретному анализу требовало как минимум уточнения и, если угодно, рационализации.