Их существование никак не исключает всей совокупности сложных факторов, о которых говорится в книге Гаспарова. Существование этих факторов вовсе не отрицалось «позитивистской» лингвистикой. Широкое и не очень определенное понятие речи у Соссюра вполне покрывает если не все «языковое существование личности», то, по крайней мере, очень многое из него. То же относится и к употреблению (performance) у Хомского. Однако важно было, как признает и Гаспаров, «обнаружить и выделить в языке—как и во всяких проявлениях жизненного опыта—общее, определенным образом организованное, повторяющееся и устойчивое» (17). Это особенно нужно для практических целей, в том числе учебных, которые играли важнейшую роль для становления любой традиции.[891]
И начиная с создания алфавитов «стихийными фонологами» и конструирования первых парадигм склонения и спряжения (они появились еще в Вавилоне) люди старались выделить из «текучего языкового опыта» нечто стабильное и упорядоченное, пусть не всегда удачно. Структурная лингвистика начиная от Соссюра лишь эксплицировала это выделение и определила его рамки.Четкое сосредоточение на наиболее легко поддающихся решению и в то же время весьма серьезных проблемах не означает того, что не было стремления выйти за их пределы. Гаспаров справедливо указывает не только на Гумбольдта, но и на реже вспоминаемого по этому поводу Бодуэна де Куртенэ. Безусловно, стремление как-то выйти за пределы языка в соссюровском смысле существовало и у лингвистов первой половины ХХХ в. Гаспаров упоминает теорию актуализации Балли; можно было бы вспомнить и рассмотренных в пятой главе данной книги Карла Бюлера и Алана Гардинера, а также Эдуарда Сепира. Но следующий шаг сделал Ноам Хомский (его существенные отличия от структурализма не рассмотрены Гаспаровым): он ввел (точнее, возвратил) в лингвистику понятия говорящего человека и интуиции. Исследования последних двух-трех десятилетий, особенно в области семантики, прагматики и языковых картин мира, безусловно, еще больше продвинули языкознание в сторону все большего охвата тех сложнейших явлений, о которых пишет Гаспаров. В его книге, надо сказать, как раз лингвистика 70—90-х гг. представлена весьма неполно (литературоведение тех же лет представлено полнее).
Но разумеется, и эти исследования включают в себя далеко не все из той совокупности речевой реальности, о которой пишет Гас-паров. Как исследовать «текучую среду»? Как изучать ассоциации в человеческой памяти, которые очень его интересуют? Строгих критериев у науки пока нет, и во многих случаях пока неясно, где их искать. Но нужны ли вообще эти критерии? Позиция автора в книге «Язык. Память. Образ» далека от крайностей постмодернистской науки, принципиально отказывающейся от любых объективных критериев. Он, в частности, выступает против представления о «ничем не ограниченной субьективности каждого акта языковой интерпретации и, как следствие этого, о возможности неограниченного числа возможных „прочтений“ одного и того же текста и неограниченной степени несходства между отдельными такими прочтениями» (293). Приводится любопытное наблюдение: постмодернистский анализ широко применяется при анализе художественных текстов, но избегает обыденной речи, где однозначность интерпретаций слишком очевидна, чтобы можно было прибегать к «деконструкциям». По мнению Гаспарова, «категорическое отрицание интегрированнос-ти и упорядоченности предмета исследования ведет не к освобождению от детерминизма, но – по известному принципу схождения крайностей – к новой негибкости и своего рода негативному детерминизму» (35).
Итак, и в «текучем» «континууме» нужно искать закономерности. Однако главный пафос Гаспарова обращен против другой крайности, которую он видит у всех «позитивистов» от александрийцев до Хомского. Подчеркивается, что представление языка «в виде рационально построенного концептуального объекта» не только «реально невыполнимо», но и не представляет собой «идеальную цель, к которой должны устремляться усилия исследователя» (11). Процессы языковой деятельности «не имеют твердых, раз навсегда установленных правил» (14). Через всю книгу проходит идея о принципиальной нечеткости, неструктурированности объекта лингвистики и о необходимости исследователя с этим считаться. В связи с этим, например, Гаспаров считает неудачей попытки строить лингвистику текста, в которых он сам долго принимал участие (146–147).
Тем самым задача автора осознанно противоречива: каким-то образом надо искать закономерности в принципиально нерегулярном и не поддающемся строгим правилам мире ассоциаций и цитаций. И Гаспаров, в чем надо отдать ему должное, стремится не ограничиться теоретическими декларациями, а дать примеры обращения с конкретным материалом на основе заявленных принципов. В отличие от МФЯ таких примеров очень много, и они занимают значительную часть книги.