Оказалось, что игра уже перестала интересовать публику и кончилась. Кто-то еще рисовал, но зрителей уже не было. Нелепые узоры покрывали карточки, каждый показал свою полную неспособность повторить рисунок Беренса, все отошли от стола, возникло даже обратное течение. Когда исчезновение врачей было замечено, вдруг раздалось приглашение к танцам. Стол тут же отодвинули к стене. У дверей читальни и музыкальной комнаты поставили дозорных, с наказом подать определенный сигнал и остановить танцы, если опять появится «старик», Кроковский или «старшая». Один юноша – славянин – бросил руки на клавиатуру маленького пианино из орехового дерева и с чувством заиграл. Первые пары закружились внутри неправильного круга, который образовали кресла и стулья с усевшейся на них публикой.
Ганс Касторп махнул вслед отплывающему столу, как бы говоря: «До свидания!» Затем кивком указал на свободные места, замеченные им в маленькой гостиной, в укромном уголке справа за портьерой. Он не произнес при этом ни слова, – может быть, ему казалось, что юноша играет слишком громко. Он подвинул кресло – деревянное, обитое плюшем, так называемое «триумфальное» кресло – для мадам Шоша, на то место, которое указал в своей пантомиме, а себе – скрипучее, плетеное, с закругленными ручками, и сел на него, склонившись к ней, опершись локтями на ручки, держа ее карандаш и запрятав ноги далеко под сиденье. Клавдия полулежала, откинувшись в глубь плюшевого кресла, колени ее были приподняты, но она все же закинула ногу на ногу и покачивала носком; ее щиколотка выступала над краем черной лакированной туфли, туго обтянутая тоже черным шелковым чулком. Впереди них сидели другие пациенты, иногда они вставали, чтобы потанцевать или уступить свое место уставшим. Вокруг было непрерывное движение.
– Ты в новом платье, – сказал он, оглядывая ее, и услышал ответ:
– Новое? А ты разве в курсе моих туалетов?
– Ведь я не ошибся?
– Нет. Это делал Лукачек, здесь в деревне. Многие наши дамы шьют у него. Нравится?
– Очень, – ответил он, еще раз охватив взглядом всю ее фигуру, и опустил глаза. Потом добавил: – Хочешь потанцевать?
– А ты бы хотел? – спросила она, подняв брови и улыбаясь. Он ответил:
– Да уж потанцевал бы, если бы тебе захотелось.
– Ты, оказывается, не такой благонравный, как я думала, – отозвалась она и, так как он пренебрежительно рассмеялся, добавила: – Твой двоюродный брат уже удалился.
– Да, это мой двоюродный брат, – подтвердил он неизвестно зачем. – Я уже раньше заметил, что он ушел. Он, вероятно, лег.
– C’est un jeune homme très étroit, très honnête, très allemand[59]
.– Étroit? Honnête?[60]
– повторил он. – Я понимаю французский лучше, чем говорю. Ты хочешь сказать, что он очень педантичен? Разве ты считаешь нас, немцев, педантами, nous autres Allemands[61].– Nous causons de votre cousin. Mais c’est vrai, вы немножко буржуазны. Vous aimez l’ordre mieux que la liberté, toute l’Europe le sait[62]
.– Aimer… aimer… Qu’est-ce que c’est! Ça manque de définition, ce mot-là. Один любит, другой владеет, comme nous disons proverbialement[63]
, – заявил Ганс Касторп. – Я за последнее время много думал о свободе. То есть мне слишком часто приходилось слышать это слово, и я спрашивал себя, что же оно означает. Je te le dirai en français, какие у меня по этому поводу возникли мысли. Се que toute l’Europe nomme la liberté, est peut-être une chose assez pédante et assez boilrgeoise en comparaison de notre besoin d’ordre – c’est ça![64]– Tiens! C’est amusant. C’est ton cousin à qui tu penses en disant des choses étranges comme ça?[65]
– Нет, c’est vraiment une bonne âme, простая натура, в ней не таится никаких угроз, tu sais. Mais il n’est pas bourgeois, il est militaire[66]
.– Никаких угроз? – с усилием повторила она. – Tu veux dire: une nature tout à fait ferme, sûre d’elle-même? Mais il est sérieusement malade, ton pauvre cousin[67]
.– Кто это говорит?
– Здесь решительно всё знают друг о друге.
– Тебе это сказал гофрат Беренс?
– Peut-être en me faisant voir ses tableaux[68]
.– C’est-à-dire: en faisant ton portrait?[69]
– Pourquoi pas. Tu l’as trouve reussi, mon portrait?[70]
– Mais oui, extrêmement. Behrens a très exactement rendu ta peau, oh vraiment très fidèlement. J’aimerais beaucoup être portraitiste, moi aussi, pour avoir l’occasion d’étudier ta peau comme lui[71]
.– Parlez allemand, s’il vous plaît![72]
– О, я все равно говорю по-немецки, даже когда объясняюсь по-французски. C’est une sorte d’étude artistique et médicale – en un mot: il s’agit des lettres humaines, tu comprends[73]
. Ну как, тебе еще не захотелось танцевать?– Да нет, это же мальчишество. En cachette des médecins. Aussitôt que Behrens reviendra, tout le monde va se précipiter sur les chaises. Ce sera fort ridicule[74]
.– А ты что – так сильно его почитаешь?
– Кого? – спросила она отрывисто и с иностранным произношением.
– Беренса!