Он и всегда был человеком молчаливым — другой раз за весь день от него слова не дождешься, — но сейчас в его молчаливой хмурости было нечто такое, что я сразу понял: мать умерла. Догадка была ужасной. Я весь сжался, как от удара, перестал плакать и только глядел не отрываясь в глаза отцу и ожидал от него страшного подтверждения. Но он ничего не сказал, а подошел к печке, переложил дрова, и они сразу вспыхнули шумным и ярким пламенем.
Молча ходил отец по избе, собирая какие-то вещи, а потом, когда сварилась картошка, подвинул ко мне котелок и я услышал его глухой, хрипловатый голос:
— Ешь, сынок, ешь. Я вот тоже рос без матери…
Большими, заскорузлыми от черной работы пальцами он вынимал из котелка золотистые картофелины, обжигаясь, перекидывал их из руки в руку и первый раз в жизни говорил со мной обстоятельно и долго. Он рассказал мне в тот вечер о том, как девятилетним мальчиком остался сиротой, как отдали его в батраки, какой трудной была вся его долгая безрадостная жизнь.
— Всю жизнь я работал не разгибая спины, — говорил он, — ни разу как следует не отдохнул. И ничего за свою жизнь не нажил: нет у меня ни кола ни двора. Утешаюсь я только тем, что никогда никого не обманул и никто на всем свете не может сказать, что я плохо работал.
На всю жизнь запомнился мне этот разговор. До поздней ночи мы сидели за столом, не зажигая лампы, и отец говорил со мной как со взрослым. И действительно, с каждой минутой я чувствовал себя все взрослее и понимал, что с этого дня кончилось мое детство, что начинается какая-то другая, новая и пока неведомая мне жизнь.
Рано утром мы вышли с отцом из дому. Весь день шагали по дороге, неся в руках свои пожитки: у него в руках узелок да у меня узелок, вот и все наше богатство. Погода в тот день была такая же ненастная, как и накануне. Низкие тучи быстро мчались по серому, сумрачному небу. Дорогу размыло дождем, и ноги вязли в липкой грязи.
Уже начало смеркаться, когда мы подошли к большому лесу. На опушке стоял дом, вокруг него виднелись хозяйственные пристройки. Здесь помещалась контора лесопромышленника, у которого служил отец.
Толстый рыжий хозяин, господин Иель, с трубкой во рту, стоял у окна. Засунув руки в карманы брюк, он выпятил живот и раскачивал на нем золотую цепочку, увешанную брелоками.
Отец у порога мял в руках шапку, низко кланялся и незаметно подталкивал меня, чтобы я тоже кланялся.
А хозяин не спеша говорил:
— Можешь нисколько за него не беспокоиться, Иоганн! Ты меня не первый год знаешь, не обижаются на меня люди. Я своим батракам и служащим как родной отец. Первое время мальчонка пусть по хозяйству побегает, поможет кому что потребуется, а потом, как подрастет, я его в лес отправлю. Если баловать и лениться не будет, так я ему и сапоги к зиме справлю, чтобы босой не бегал.
Отец ушел. С тех пор я его больше не видел. Всю зиму он работал где-то в другой волости, там он, как я узнал позднее, заболел и умер. А я стал полбатраком — так в старой Латвии назывались дети и подростки, работавшие по найму и получавшие за свой труд половину вознаграждения, выплачиваемого взрослым батракам.
Хорошо помню первую ночь своей самостоятельной жизни. Эту ночь мне пришлось провести в конторе. Хозяин бросил мне какую-то овчину и ушел. Я остался один.
В комнате быстро смеркалось. Было холодно. Из другой половины дома не доносилось ни звука, будто все вымерло там.
Я улегся на пол и прикрылся овчиной. Хотелось спать, но уснуть я не мог. Вскоре стемнело настолько, что ничего нельзя было различить. На дворе стояла черная ночь. Ветер усиливался. Он выл протяжно и уныло. А в доме царила могильная тишина. Я дрожал от страха. Чувство одиночества было таким сильным, какого мне не довелось испытать больше никогда в жизни. Казалось, я остался один в целом мире и никому на свете нет до меня никакого дела.
Я все ворочался и ворочался под своей дырявой овчиной, однако не смог сомкнуть глаз. Как мне тогда хотелось, чтобы возле меня оказалась мама, чтобы я мог прижаться к ней, как это бывало прежде. Пусть хотя бы отец вернулся, пусть ненадолго, хотя бы только заглянул в дверь, окликнул меня по имени, мне и того было бы довольно. Пусть, наконец, кто угодно вошел бы в комнату, даже совсем незнакомый человек, лишь бы услышать живой голос!
Но никто не шел ко мне. Только ветер завывал за окнами да где-то под полом скреблись мыши.
Я поднялся, накинул на плечи овчину и нащупал дверь. В сенях наткнулся на пустое ведро; оно покатилось, загремев на весь дом. Но и этот шум никого не разбудил — может, в эту ночь и впрямь в доме никто не ночевал, кроме меня?
Я нащупал в темноте еще одну дверь и только притронулся к ней, как ветер рванул ее с силой и распахнул настежь. Небо было темное, тревожное. Почти со всех сторон к дому подступал лес. Он мрачно шумел, будто желая запугать меня еще сильнее, будто вопил о том, чтобы я шел обратно, будто грозил мне близкой бедой.
Однако, как мне страшно ни было, я не мог вернуться в дом, где не было ни одной живой души.