«..начал он крутиться и ползать на животе. «Накажите, — просит, — меня телесно. Не буду больше… даже того, чего и не делал вовсе!» Ясно, зарекалась ворона навоз клевать, а как увидит — обязательно!.. Рот раскис, точно мухоловка, а лицо и волосы одного цвета стали. (— Панама забыл свои, за минуту перед тем сказанные слова: «такой простор и
Дальше он умолкал, а Фирсову не хотелось ловить его на мелких привираниях. Там, на опушке подмосковного леска, распростиралась ныне пропасть, перед которой меркла даже его жадная любознательность.
— Так ведь, может, и не Донька?.. — хмуро загадал Фирсов.
— Не может быть! — испуганно попятился Панама.
XVI
Все время суда Санька стоял позади и ни словом, ни делом не принимал участия в происходящем: он как бы отсутствовал. Когда Василий Васильевич, отревоженный промедлением, побежал к лесу, Митька невольно оглянулся на Саньку и, несмотря на мрак, увидел очень многое. Закрыв лицо руками, Санька безмолвствовал, но вся поза — придавленного отчаяньем — и молчание его были сплошным истошным криком. Митька уже знал, когда отрывал от санькина лица как бы прилипшие руки, что именно на лице у того написана свирепая разгадка ночи.
— Не трожь, хозяин… — стонал Санька, а Митька отламывал его руки от лица, как корку: его ярил именно стон санькина сопротивленья. Вдруг Саньку постигла странная торопливость: — Побежим, хозяин… а? Все кончено теперь… Расквитались! (— Он полагал, очевидно, что Донька уже убит.)
По размякшей, хлюпкой земле они бежали до головокружительных радуг в глазах. Сердца их неровно топотали, грозя лопнуть при первом же слове: дыханья не хватало даже и на малый звук. Потом они пошли шагом, заплетаясь и увязая в кочках. Они остановились на расхлябанной дороге, где черным блеском определялась колея: Санька схватил Митьку за рукав и отдернул руку.
— Мокрый какой…
— Дождик! Ну, не бойся, Саня… говори. Ты… что ли?
Тот сперва отшатнулся, как от пощечины.
— Конечно, я! — В его голосе прозвучала гордость: он возвращал удар человеку, которого все эти годы звал хозяином. Он ударил себя во фланелевую грудь и засмеялся: смеялась та крайняя дерзость, которой не страшны ни чужая воля, ни мука, ни самая смерть. — Я уж месяц ищу, хозяин, чтоб кончить тебя. То сил нет, то удачи…
— Забожись! — сказал Митька, кусая губы.
— Покойницей клянусь тебе, хозяин! — крикнул Санька, клятвенно взмахивая рукой. — А сколько упреждал я тебя, хозяин… Столько же раз не удавалось мне: Донька мешал. — Митька с ужасом внимал санькину откровению. — Знаешь ли ты, кем я был тебе? Помнишь, как я украл для тебя? Вспомни все… до копеечки!
— До сей поры расплачиваюсь, — резко вставил Митька.
— Кровью тек за тебя, охранял тебя, служил тебе, любил, а ты не видел. Зачем ты заставляешь меня говорить об этом? Ты надругался и обокрал меня, ты — вор. У Саньки не было бога… ты был мне бог! Даже когда пьяного вязал я тебя на фронте, хозяин, я молился тебе. И не теперь, а много раньше, я на бога своего восстал и погибели возжелал тебе, хозяин… — Саньку всего ломало: он топтал грязь и задыхался, изводя из себя целые реки гнева. — Зачем, хозяин, взял ты мою последнюю десятку, кровную, мою. Тебе смешно, что из-за десятки гибну? Ты смейся, смейся в открытую… не зарежу: с тем, который любит, можно по-всякому! А ты душу вынул из меня… и не ангел смертный, а вынул: ровно огурец вычистил! По моем разоренном счастьи, по сломанном фикусе я не плачу. Но не шути, хозяин, с сердцем, которое любит тебя… не буди его, если оно спит. Который есть для тихой жизни рожден человек, не расшевеливай в нем чорта. Тихие-то и есть самые черти, а ты простоват, хозяин: перехитрили тебя и как еще перехитрят! В людское смирение не верь… — Мурашки злого холода бежали по Саньке и, когда достигали языка, срывались распаленными искрами-словами. — Эх, счастье твое, что не выпил ты кваску моего! От такого не отрезвеешь…
Заведомо оболгал он тот злосчастный квасок. Когда он расплесканным стаканом призывал Митьку назад, он еще думал, что хитрит хозяин, испытывает дружественную верность Саньки. Тогда еще не замышлял он поднять на хозяина ни руку, ни ненависть, ни доносное слово. В маленьком счастьи своем он был весел и неогрязненно чист. Но теперь он сам уверовал в смертоубийственность того кваска и радовался великой силе бунта своего.
— Что ж, желаешь считаться со мной?