Артемий метнулся к окну, но не доследил клетчатого демисезона и до противоположной стороны переулка: мельканье снега застилало окно.
— Фигура! — качнулся после минутного, молчания Николка.
— Все шныряют, высматривают… Голова у меня от холоду ломается, вот башлык завел, — недовольно бурчал Артемий, — закутывая голову. — Ты остерегайся, Пчхов!
— Мне остерегаться нечего. Моя жизнь заметная. У всех на виду жизнь-то! — бормотал Пчхов, снимая свой брезентовый передник.
Приходил полдневный час, час обеда и передышки в железных трудах Пчхова. Артемия уже не было. Николка все зевал, не доискиваясь правды об Артемии. Пчхов затушил примус, и в мастерской наступила колкая тишина. Он постоял еще, оглядывая эти четыре грязных и просырелых стены, как бы угадывая, сколько еще грохота таится в железном ломе, накиданном вдоль них. Лицо его было сосредоточенное, прислушивающееся.
— Ползает в ухе-то? — пошутил Николка, вставая с обрубка, на котором сидел.
— Играет... — отшутился Пчхов, а думал о Фирсове. Одаренный ястребиной зоркостью, легко проникал его взгляд за наружные покровы человека, вплоть до спрятанного его лица. Ни в убогом гостевом демисезонишке, ни в размокших штиблетишках не нашел Пчхов дурного и потому стыдился преднамеренной грубости разговора с ним.
«Мастер Пчхов — человек на Благуше! — так впоследствии захлебывался в повести своей Фирсов. — Нужен был людям его усмешливый и зоркий взгляд из-под черных татарских бровей, — про них шутила московская шпана, будто он их мажет
«А внутри себя был спокоен, как спокойны люди, видящие далеко. С молодых лет, имея склонность к сосредоточению и тишине, полюбил мастер Пчхов деревянное ремесло — самую стружку, весело и пахуче струящуюся из-под стамески, возлюбил. Украдкой верил он в край, где произрастают золотые вербы и среброгорлые птицы круглый день свиристят. Не для того ль, чтоб плодотворней постигнуть великий смысл тишины, и обрек он себя на слесарное дело и общенье с неспокойными людьми?
«И когда достиг он, наконец, желанной тишины и лежал вытянутый и строгий, как солдат на царском смотру, никто не нарушил ее, никто не пришел проводить его на кладбище. За гробом шел один только Пугель, одичалый и омерзевший, потому что слишком осиротел для одного человека. И даже Митька Векшин — друг сердечный, не сопутствовал ему…»
III
Кроме образцов льна, валенцев и деревенской
Выйдя к вечеру от дядьки, он двинулся наобум в окраинные переулки, держась темени, где не так была ему стыдна наивная цветистость полушубка. Привлеченный полосами света, перебегавшими грязную ночную мостовую, он повернул за угол и вот уже знал, куда идет. Перед зеленой вывеской качало ветром слепительный фонарь. Запотелые изнутри окна обещали тепло и уют. Заварихин затянул полушубок и обдернул полы, отчего вдруг постатнел и вырос. Оттепельная капель с высокой крыши стучала по кожаной его спине. Она и вогнала его во внутрь трактира.
Тесную зальцу доотказа переполняли запахи, звуки, люди и свет. На эстраде полосатый, беспардонный шут пел куплеты про любовь, пристукивая лаковыми штиблетками. Только в задней комнате, где свету было меньше, а лица люден необычнее, нашелся для Николки столик. Невеселый содом стоял тут. Пьяные компании перекликались из угла в угол, дразня и ссорясь, но хмель их отзывал бахвальством, а ругань пока не грозила бедой. Слоистый дым окутывал перья фальшивой пальмы и несколько дурных картин, развешанных с художественным небрежением. Казалось, что ночной этот пир происходит на дне глубокого безвыходного колодца; привыкнув, люди не заглядывали вверх. Ибо все это была залетная, гулящая публика, как объяснил Николке с усталым усмехом половой Алексей, парень с плисовыми волосами и пятнистый, как его салфетка.
— Из Саратова, значит? — взбудораженно опрашивал Николка, смачно жуя моченую горошину. — Саратовцы, сказывают, собор на гармонь променяли… ты в том деле не участник?.. Игроки все да орляночники, но хозяева, кажись, круглые, заботливые!