В тишине как бы со скуки и из-под земли пропел петух. За звуком звук, пробурчал недалекий гром, предваренный молнийной вспышкой. Холодное дуновение, войдя в окно, еще раз отклонило полы пестрого халатика. Наступили сумерки. — Свирепо засунув в карман исписанные бумажные лоскутки, Фирсов ринулся в дверь, не останавливаемый Доломановой. Он долго возился с дверным замком, злился и в кровь расцарапывал руки, пока на помощь не подоспел Донька. Вместе они вышли на крыльцо. Огненно и громово лопались тучи, и всякий раз обильней сквозь развороченные трещины падала ледяная июльская влага. Дворик с кипящими лужами походил на огромную лохань. В раскрытом, как гнусный рот, окне непристойно орал граммофон. А в небе синели плоские днища туч, и клен под доломановским окном величаво приветствовал небесные разрывы всеми своими воздетыми руками.
— …Небось, и тебя замучила? — заступив дорогу сочинителю, шептал Донька. — А что она сделала со мной! Лакеем стал, хуже лакея… подлецом. Что ж, и тебе, значит, любовь свою обещала? — Фирсов покачивался, морщась, как от зубной боли. — Так и сказала мне: живи в чуланчике, будешь у меня по надобностям. Эх, человечина, где же она, веселая кудрявость моя? Волос стал падать, Федор Федорыч!.. А ведь сколько я их перецарапал! Помню, в Звенигороде каракуль шпандокал, одна попалась… хоть на палец надевай и носи заместо кольца. А ты тут что же такое… в чулане живу, на манер мопсика! — бесслезно всхлипывал он, жадно облизывая губы, а глядел мимо Фирсова куда-то на порог, где как будто лежала она, жалкая участь соблазненного соблазнителя. — Ты у ей там сидишь, может — грудку ей гладишь… а я в чулане стишок выдумываю. Не-ет, ты послушай мой стишок… я его, может, еще ножом по спине ей выпишу!
— Пошел ты к чорту, сизая рвань! — оттолкнул Фирсов этот кипучий поток похоти и смаху вступил в лужу у самого крыльца.
Он вымок бы прежде, чем добрался до ворот, но коротки июльские грозы.
XIII
Именины свои Зинка праздновала в середине октября, а родилась в июле. К этому дню и подгонял Фирсов посещение гостей, а ковчежные сожители готовили сюрпризы. Чикилев, вернувшись со службы с огромным пакетом красной смородины, отворил дверь и сокрушенно охнул. Поведение Манюкина и в самом деле являло собою непростительную дерзость.
Полулежа на полу в крайне раздетом виде, Сергей Аммоныч выводил пятна со своего дырявого костюма, и, что особенно возмутило Петра Горбидоныча, что-то при этом напевал. Тут же стоял пузырек и стакан с водой, которою Манюкин брызгал время от времени на соответствующее пятно.
— Чем это вы, ваше сиятельство?.. — понюхал Чикилев, щурясь на расстеленную манюкинскую оболочку.
— Нашатырный, ваше превосходительство! — весь красный от усердия, поднял к нему потное лицо Манюкин. А кое-где иголочкой…
— Ну, а если придут ко мне?
— … некому, Петр Горбидоныч! Родных у вас нету…
— А если ко мне недоимщик придет, взятку дать, — закипятился и накрепко прилип Чикилев. — Должен я на него натопать, выгнать, оскорбить… Должен?
— Должны, ваша светлость! — смиренно согласился Манюкин, продолжая возиться с пятнами. — Даже повелевает закон… — и почтительно поднял палец.
— А где же мне простор для этого? Как же я буду топать на него, если у меня в комнате нашатырем несет и голый человек нахально лежит на полу.
— Я сижу, Петр Горбидоныч, а не лежу, — заикаясь, но вполне резонно возразил Манюкин.
— Раскаетесь, ваше сиятельство! — визгнул тот, отскакивая в сторону.
Остальное протекало безупречно. Жена безработного Бундюкова пекла сдобный крендель, и сладкий смрад его свободно струился через коридор прямо на улицу. Даже среди облаков пыли, несомых вечерним ветром, можно было нащупать носом эту приторную струю: в нее сразу и попал Николка, отправляясь на торжество в одиночестве. (Таня ушла раньше его вместе с Фирсовым.) От сдобного запаха Николка сразу подобрел и развеселился, ибо по душе была ему всякая праздничная суматоха. Он шел, как обычно ходят, сперва левой, а потом правой ногой, резво и твердо шел, как будто все в мире спало и одни только бодрствовали на свете — весь мир опережающие сапоги. Он шел… и, как десять месяцев назад, ошеломленно остановился.
Женщина, одетая в черное, та самая, которая обманула его на перроне, только в ином, строгом и надменном облике, вошла в подъезд перед самим его носом. Едва затихли ее шаги в черноте входного коридора, Заварихин камнем метнулся за нею, догонять утерянную и найденную вновь. Она без труда могла бы скрыться от погони, предупрежденная грозным шарканьем заварихинских подошв, но он настиг ее на подъеме во второй этаж и преградил ей путь, еле переводя тяжелое, ломовое дыхание. Точно взмахивая колом над повинной головою, он поднял на нее сощуренные глаза и ничего не посмел произнести.
При свете из пузырчатого лестничного окна он видел ее выжидательную улыбку, скорее снисходительную, чем гневную, и вот уже все простил и лишь жаждал услышать вновь полонивший его голос.