— А это всего только тетрадь! — лукаво подмигнул Чикилев. — Но, характерно, какая это тетрадь?.. Может, просто, приходо-расходная? Может, это вовсе не смешная тетрадь… и напрасно имеет целых восемьдесят пять пронумерованных страниц?.. Нет, — отвечаю я, — это есть весьма занимательное чтение… дневник одного бывшего помещика. Все это, заметьте, совсем по секрету, чтоб никто не узнал. В том и сюрпризец, что вы сами должны догадаться о его фамилии! — Чикилев резвился и радовался, как ребенок.
— Чего вы там, Петр Горбидоныч, затеяли? — вяло просила Зинка (— и покраснела, вспомнив, насколько хорошеет она в часы своей грусти).
— Собираюсь потешить ваших гостей, — вертясь на каблуках, протараторил Чикилев и уже до того зафамильярничался, что и палец засунул было себе в нос. — Тут прелюбопытные штучки есть… о нищенстве, о России и прочем. Прямо философия! (— Бундюков подыграл Чикилеву смешком. —) Позвольте, где ж это? Я частенько интересовался, когда он стол запереть забудет. Чорт, вот и страница эта, залитая чернилами… а той все нету. Я ноготком там отметил — бормотал он, листая страницы, давно ему знакомые. — Ах, вот, нашел!
В последний раз призвал он всех к молчанию, ища сочувствия хотя бы в неосторожной улыбке. Никто, однако, не глядел ему в лицо. Один лишь Фирсов уставился на него дымчатыми очками, не выражая, впрочем, ничем своего негодования.
— Чего это вы смотрите на меня… так нехорошо? — нагло покосился Чикилев, на всякий случай прикрывая тетрадочку ладошкой. — В будущем государстве, которое придет через тысячу лет, не может быть никаких тайн. Каждый, заметьте, может притти ко всякому и наблюдать его жизнь во всякий момент дня и ночи, хотя бы через увеличительное стекло. А, может, вы в мыслях носите все человечество изгубить? При теперешних достижениях науки… луч смерти, газ чихания!.. в единую минутку можно весь шар земной на воздух поднять. За человечком следить надо, человечка нельзя без присмотру оставлять. Никаких секретцев, а наружу, на площадь пожалуйте, гражданин, и выкладывайте вчистую, чем вы дышите. Тогда-то уж все поневоле честными будут: хочешь, не хочешь, — а крепись. Если б, скажем, был я начальником земного шара, каждому человеку надел бы на голову машинку такую, с лентой, как на телеграфе. Утром приставленный чиновник прочитывает и резолюцийку кладет… и всякий может таким же научным образом заглянуть в голову поверителю самому. Мысль — вот где источник страдания. Того, кто истребит мысль, вознесет благодарное человечество в памяти своей… Чего, спрашиваю, смотрите? Думаете, напугаюсь, заплачу?
— О чем плакать подлецу… разве только о неудавшейся подлости? — вздрогнув, произнес Фирсов и перешел к окну, провожаемый общим неодобрением.
— Попридержите язык, гражданин! — пальнул ему вдогонку Чикилев, нервно листая страницы. — Поприслушались бы… может, куда и пригодилось бы в статейку!
Мелко и дрянненько побрызгивала изморось за окном. Листва ближнего тополя выпукло и влажно блестела. С недалекого вокзала доносились заунывные, точно прощались навсегда, крики паровозов. Кто-то прошлепал внизу, прошлепал и отшлепал в неизвестном направлении.
Аккуратным, как мокрая тряпочка, голоском Чикилев приступил к чтению заветной тетрадки. Никто ему не мешал; у всех на уме стояли неразгаданные намеки Доломановой. Один лишь Бундюков терпеливо ждал возможности похохотать, глядя в отверстый рот Петра Горбидоныча, да еще тетенька зинкина громко шевелилась и шумела: кажется, ей вздумалось подремать. С омерзением (— как и Митька много месяцев спустя —) Фирсов высунул голову в окно, но и тут его достигал задиристый голос Чикилева.
— «…не обидно мне, Николаша, стоять на своем уголке с протянутой рукою: не от слабодушия решился я на этот легкий и постыдный заработок. Все же каюсь (— лгать-то мне незачем… дохлый я, мятый стал!): купил я тут на-днях свежей клубнички крохотную коробочку, в четыре ягодки всего, шел по главной московской улице и ел на глазах у всех, а веточки сплевывал прямо на снег… И не оттого купил, что, дескать, достоинство свое восстановить хотел, а, просто, захотелось мне клубнички: так захотелось, что и заплакать впору! Старики, что беременные: и те, и другие одинакие вместилища человеческой немощи. Предлагали мне тут туфли какие-то шить, — сказали, что не трудно. Суди меня, как хочешь, а отказался я, хоть и пробовал для смеху. Не лезет у меня игла в войлок, да и все тут. Я ее пихаю, а она не лезет, хоть камушком заколачивай!»
В этом месте Чикилев пропустил немножко, причем помычал; Бундюков хохотнул, а Николка презрительно покачал головою.
— «…вот тогда и додумался я до нищенской точки, любезный Николаша. Каково мне было истории мои рассказывать, ежели в голове-то мараказия какая-то! Ведь я уже до двугривенного цену себе спустил, а потом и до гривенника докатился… до того дошел, что историю ветхого завета в комическом виде пересказывал. На извозчиков попал раз, на староверов: еле жив ушел. Ах вот, вспомнил кстати про туфли-то, Николаша!