Гнусные разглагольствования его не прекратились бы, если бы сама судьба не вмешалась в происшествие. В коридоре послышались возня, шум, даже рычание. Дверь стала медленно раскрываться. Все привстали от напряженного ожидания чего-то самого существенного. Зинкина тетенька, проснувшись от внезапной тишины, вскрикнула и перекрестилась. Чикилев поднял руку.
— Ну, вот… я вам говорил! — торжествующе произнес он.
XV
За несколько минут перед тем Фирсов различил на тротуаре две смутные фигуры, расстановисто и неуклонно подвигавшиеся в тумане. Из-за неряшеств непогоды фирсовскому глазу представлялось, что движется одна дружная масса о четырех ногах.
— Не знаю, как не надоешь ты мне? — сказал голос, глуховатый в тумане.
— Нельзя иначе, сердце подсказывает, — превесело вторил другой. — Как-никак — родственнички, хоть и дальние. — Первый не ответил, и второй продолжал — все люди — родственнички, только конфузятся друг друга, чужими притворяются… а для правдивости даже и вредят!
Люди прошли, а Фирсов закрыл окно, с досадой заметив, что Клавдя все еще сидит у зинкиных ног, прикрытая лишь шалью. Через минуту он понял подслушанный разговор вовсе не в предположительном смысле. — Из-за спины Чикилева Зинка настойчиво мигала Тане, чтоб не особенно доверялась хитросплетениям преддомкома. Лицо танино было бледно, глаза странно блистали. Фирсов уже протянул руку к чикилевскому плечу, чтоб прекратить танину травлю, но тут дверь распахнулась, и затем ввалилась та самая куча, которую видел Фирсов под окном.
То был, разумеется, Манюкин, крайне навеселе и с расплывшимся от благодушия лицом, мокрый и неблагопристойный в отношении костюма. Дружелюбно и уверенно опирался он на руку Дмитрия Векшина, который и помогал старику сохранять приблизительную устойчивость. Этот последний был в прежней своей роскошной шубе, но уже заношенной, местами порванной и с известковыми пятнами на рукаве. Все еще не разъединяясь, они стояли посредине, и Таня запомнила навсегда глубокую, даже неприятную ясность митькина взора.
— Двойная звезда… — раскланиваясь, пролепетал Манюкин, — …шлет привет… всем ординарным! — При этом он щелкнул в митькину грудь, а потом и себя в затасканный, о двух пуговицах, жилет. — Вот и мы пришли на торжество, в самую гущу событий. Судьба играет человеком! Вытолкнули меня сейчас из одной пивнушки, стрекачем под самое сиденье… лечу и рассуждаю, что на верную гибель лечу. И вдруг ударился во что-то мокрое и мягкое и повис, повис! Вишу самым сног-сши-ба-тель-ным образом, а сам потихоньку соскальзываю вниз. А вдруг, думаю, и этот наподдаст… за осквернение! И даже любопытно мне стало, по какому месту наподдаст? Ежли по спине — так жир. Ежли по голове — так кость. А вот ежели по животу, думаю, трахнет? Поднимаю пугливые очи и во мраке несчастнейшей ночи — он! Стоит и размышляет, под дождем и в шубе. Дмитрий кричу, Егорыч, принц датский… помогите встать злосчастному Лиру! — Тут Фирсов подставил ему стул, и он сел.
Был поставлен стул и Митьке, но он сдвинулся с места и, все еще в шубе, обошел гостей, здороваясь со всеми, кроме Чикилева. Митька молчал, а голову держал низко опущенной. Только подойдя к Николке, он задержал его руку в своей, пристально всматриваясь в то место николкина лба, откуда начинаются волосы. Он припоминал старую встречу.
— Это жених мой, знакомься! — волнуясь и кусая губы, сообщила Таня. — Вот и я скоро буду Заварихина… — Ей хотелось обратить в шутку эту новость, но брат промолчал, как бы заранее не примиряясь с ее решением. С болезненной рассеянностью на лице он остановился над столом, а Манюкин все сидел как бы за непроницаемой для постороннего взгляда стеной, и красные его пальцы дрожали и бились о колено.
— Сергей Аммоныч… может, смородинки хотите? — поминутно меняясь в лице, пригласила Зинка.
— Смородина хороша, только язык немножко щиплет, — вставил Бундюков с набитым ртом и весь морщась.
— Смородину покупал я, — веско отпарировал Чикилев. — Она, действительно, острого вкуса, но откуда вам показалось, будто щиплет?..
— А разве я сказал? — испугался Бундюков. — Я совсем наоборот сказал… — Он попался на глаза Митьке и еще более законфузился.
Митька сидел весь прямой, худой и серый, но чистый и выбритый; к тарелке, поданной ему Зинкой, он почти не притронулся. Всем существом своим безмерно удаленный от происходящего, он иногда приподымал голову и вглядывался в какое-нибудь незначащее место. Таня попыталась разговорить его, выспрашивала о тюремной жизни с тем большей нежностью, что все вокруг знали о нем какую-то несправедливую правду. Ее усилия разбивались об его односложные реплики и невнимательные, замедленные кивки. Вдруг посреди танина обращения он повернулся к Манюкину и предложил ему похлебать с ним щей.
Тот задвигался, выведенный из оцепенения, и сбивчиво, по-манюкински, заговорил: