— Небось, не бухалы, а бахилы! Так ведь их на покойников надевают? — сумрачно заметил Николка.
— «Если и тебе придется когда-либо встать на уголок по образцу родителя твоего, ты не теряй духу, ангелок мой. Не оставляя тебе ни кредитных билетов, ни поместий кавказских, ни мужиков крепостных, ни даже портрета дедушки, чтоб любоваться в моменты настроения, оставляю тебе добрый совет, на опыте испробованный. Ты встань этак на уголок и руку не вытягивай, как шлагбаум, а держи ее на животе, на животике держи, Николаша. Не трясись и не ори: нынче не верят ни стону, ни вздоху смертному. Лучше уж по-честному: выпять нелюдимые буркалы свои и смирно стой, будто любуешься вечерним воздухом, из жалости подавать станут. Контрреволюционнейшей этой добротетели не умертвить в человеках. Жалость к другим — к себе самому снисхождение. Ты попробуй, унизь себя разочек, а уж дальше как по маслу пойдет, — не нарадуешься… И обращение выдумай посмешнее. Я тут обратился к одному (— человек со штемпелем казенным на лбу!): — Товарищ-монархист, одолжите гривенник в долг, впредь до восстановления родины!.. — А он мне разом рубль отвалил, так ему понравилось. Из родительской любви дарю тебе и обращение это на украшение манюкинского рода…»
Слушатели находились в немалом удивлении, что этот веселейший человек, этот выпивоха и «безунывный старикан» Манюкин способен на такую мрачную ерундистику. Однако все, кроме Тани, смеялись.
— «Новые знакомые завелись в захарканном моем переулочке. По левую от меня руку стоит нищий военного происхождения, слепец Сергей Сергеич. Он и в самом деле слепой: я уж пытался, грешным делом, его расследовать — копеечки перед ним ронял. По правую же — барышня пятидесяти лет. Представь — Александра Иваныча Агарина кузина! Ветреная барынька эта, оказывается, влюблена была в меня на заре прекрасной юности, искала встреч со мною, даже хотела броситься в Кудему, когда я женился на матушке твоей. Не бросилась и кается доселе! Ныне она уж и пакеты клеила и еще что-то клеила, только уже как будто не пакеты… нет, опять пакеты! Не приспособлена, вытурили ее, вот и встала на уголок, но в шляпке и на шляпке, — представь, благородство какое! — потрепанная птичка! Потом еще одного на улице встретил: в турецком халате ходит, зарабатывает бородой (за длину бороды ему подают!). Не кто иной, Николаша, как сам генерал Толстопальцев (— тот самый петербургский флигель-адъютант, который все по Европе тосковал и либеральничал!). Я с ним разговорился, а потом вспомнил, как он пукнул однажды на званом обеде (— земские выборы были!), и расхохотался. Ты сам рассуди, ведь на триста персон, а он этаким манером! Смешлив я стал и неприличен, ангелок мой, да ведь кокетство мне уж не к лицу. Из лужи встав, и херувим чистым не останется, как говорит про себя сожитель мой Петр…»
— Ну, тут он заврался. Никогда я ему таких слов не говорил, — гневно проговорил Чикилев, перемахивая прямо через две страницы.
— А вы не обращайте внимания, — воодушевленно поддержал Бундюков. — Главное, держите себя гордо. К чистому грязь не пристанет, верьте слову!
— …скажите, он давно умер, этот человек? — тихо спросила Таня, и все со смущением прислушались к странному дрожанию ее голоса.
— В том и дело, гражданочка, что он жив… и где-нибудь сейчас непотребно покачивается! — задушевно вскричал Чикилев, весьма оживляясь. — По смерти сдадим тетрадку в архив, а при жизни сами попользуемся. Психология-то — куда сочинителям нашим! — метнул он словечко в сторону Фирсова. — И ведь все всерьез, всерьез… Ему-то все равно, а у меня тут некоторые соображеньица насчет самого товарища Векшина возникли. Ей-богу, мне бы по пинкертоновской части, а я вещи для торгов описываю! Все его нити я в руке держу и, в добавление ко всему, могу объявить, что оный Дмитрий Векшин не просто Векшин… — Он оборвался, трогая пальцем лоб, блестевший испариной. — Ответьте, гражданочка, как другу брата вашего… ведь родина ваша где-то на Кудеме? Ага-с!.. А имения столбового дворянина Манюкина не находилось поблизости?
— Да что же вы мучите меня!.. — рванулась Таня из николкиных рук. — Говорите сразу, подлый вы человек…
— Минутку терпения, и я все мои умозрения без утайки вам сообщу, — с аристократической любезностью прижал руки к сердцу Чикилев. — Вот вы его давеча оборонять кинулись, как