Неожиданно лошадь остановилась по надобности, и никто этому не удивлялся: лошадь была живая. Митька подошел ближе. На передке катафалка сидел мальчик лет шести, в синей ластиковой рубашке. Время от времени он подстегивал прутиком лошадь, везшую его отца. Ему было удобно сидеть на свернутом пальто и даже нравилось: он не понимал происходящего. Привлеченный мальчиком, Митька пошел за процессией и вот уже шел почти рядом с колесницей, сам того не замечая. Чем-то до боли знакомым дразнил его синий ластик и беленькое, чуть с веснушками, личико ребенка. — В сухом огне полдня ленивыми клубами подымалась под ногами провожатых пыль, насыщенная звуками и сверканьями труб.
Близились ворота кладбища, когда к Митьке подбежал неопрятный человек, весь в нехороших прыщах, но деловитый и настойчивый.
— …вы не от областной станции, товарищ? — сердито спросил он, делая попытку обнять Митьку, который враждебно отпихнулся от него. — Черти… обещают, а не едут. Развал! — с досадой покрякал он, шагая вровень с Митькой. — И речь некому сказать. А ведь неудобно человека без речи зарывать: довезли, дескать, и стряхивайся! Все-таки, хоть и маленькие, а у каждого есть заслуги… — Он повертел грязными пальцами и выпятил губу. — Может, вы сами речь и скажете, а? Самому мне уж очень неловко: и за коменданта, и за попа, и за несчастную вдову действую! Эх, по-моему, ночью надо похороны производить: у всех бы отговорка была. — Он заглянул в серое митькино лицо, махнул рукой и исчез, растворился в знойной желтизне.
Прислонясь к решетчатой ограде, в тени осины, Митька все думал о мальчике и о его синей рубашке. Память терзалась, возобновляя смутные какие-то подробности… И вдруг живо представилось: мост на Кудеме, быстрые всклокоченные облака, звонкий анисьин день, текучая рябь воды, красное платьице Маши и его собственная васильковая рубашка. Тревожная острота воспоминания больно пронзила все его существо. «Кудема, быстрая и вольная река… унесла тоненький машин букетик… и милую юность растерла о каменное лоно, рассеяла по берегам!» — В эту минуту с великим отчаянием любил он своевольную девочку Машу: она одна могла постигнуть жестокий митькин недуг. — Тени ветвей качались по его лицу.
Вздрогнув, Митька открыл глаза, когда пронзительно закричал мальчик. Кучка людей обступала могилу, и ничего не было видно. Тишайше заиграла музыка, и мальчик сразу замолчал, как бы убаюканный горьким ее напевом. Одновременно глухое всхлипывание вблизи заставило Митьку повернуть голову вправо. Выцветшая старушоночка плакала, потому что, кроме нее, не плакал никто. Потеряв многих, рада была она, чудом уцелевшая просвирня, вспомнить слезами всех, когда-то сопутствовавших ей в жизни.
— …гляди, — твердила она, обливаясь слезами, — человека в землю прячут, и не всплакнет никто. Ровно бревно засовывают в землю, чтоб под ногами не мешалось… Нет, не
Не спеша Митька выбрался из круга могильных холмов и пошел вон по мощеной тропинке. Разламывалась голова, глаза отказывались видеть послеполуденное неистовство красок. Пресыщение людьми охватило его, едва он вспомнил о Зинке, тоскливо поджидающей его
Ветерок подул ему в спину и донес комканые слона:
— …ты закладывал опыты по племенному животноводству. В памяти нашей (— и тут оратор изобразил неподдельное рыдание —) невозвратимо стоит тот день, когда на общем собрании… — Тут ветерку заблагорассудилось порхнуть в иную сторону: то был шальной ветерок, который живет вместе с птицами в кладбищенских деревьях.
Солнце тяжко перекатывалось по ту сторону полдня. Молчали древесные вершины; их молчанье больше соответствовало могильному уединению. Это и заставило Фирсова писать в одной из начальных глав повести, что деревья великодушнее людей.
XVIII
Лишь когда уперся митькин взгляд в расписного турка на вывеске, понял он, что вовсе не Доломанова нужна ему теперь. — В раскрытую дверь неслось мелкое металлическое постукивание.
— …что ж, за пятак-то вечность я из твоей каструли стану сооружать? — выговаривал Пчхов какой-то глупой бабе и не прежде обнял Митьку, чем допаял медную бабину посудину.
Они обнялись, оставшись одни; Пчхов не приставал с расспросами, и это сперва ободрило Митьку к предстоящему разговору.
— Все у тебя по-старому, по-вечному, примусник! — покорно склонил он голову перед пчховской неизменяемостью. — Живет еще мокруша-то?
— Ползает мокруша… — ворчал Пчхов, запирая свою слесарню на обед. — Ну, входи… посети меня! — и поталкивал в плечо. (Мимоходом, пока собирал обед, он осведомился, когда выпустили Митьку, что думает делать теперь и о многих иных мелочах.)