Митька молча принялся за предложенную еду, но ел немного; странная тоска снова овладела им, и он положил ложку. Безразлично глядел он, как Пчхов накачивал примус и ставил греться знакомый чайник, а потом мыл послеобеденную посуду.
— …что же ты ничего не спросишь, мастер Пчхов? — с укором спросил Митька.
— Полгода не видались… как я тебя могу спрашивать,
— Весь я как-то матерно застыл, примусник! — безжалобно сознался Митька. — И все не могу понять, в чем тут дело… — с дрожью, как в ознобе, сказал он, и глаза его были мутны, точно после тысячи бессонных ночей. — Что в мире происходит, Пчхов?
— А видишь, — посмеялся тот, заглушаемый гуденьем примуса, — у природы ничто названья не имеет и названьем не держится. Жук, скажем, лезет на дерево. А разве сам он помышляет, — вот, дескать, я, жук, лезу на дерево! Так и ныне… Соки бродят по земле, движенье. — Он не вытерпел, бросил недомытую посуду и присел к Митьке. — Ну, сказывай… какая у тебя завелась мокруша?
— Темно и страшно, примусник. В жизни темно… — мялся Митька, косясь на снисходительную пчховскую улыбку.
— Только слепые, Митя, да мертвые не боятся темноты! — улыбнулся Пчхов.
— Ты все играешь со мной и что-то хочешь выиграть. — На щеке митькиной, обращенной ко Пчхову, бешено заиграл какой-то мускул. — Если любишь меня… прикажи мне делать, захотеть что-нибудь повели. Все достигнуто, Пчхов. Маленький был — шоколадную бутылочку захотелось. И не надо бы, а вот кинули монетку… и сломалось. Потом офицерский конь взлюбился мне: с каштанчиком, такой приятный… Разыскал, взял. Два дня в царской кровати спал, примусник… мягко, а облегченья нет. Встал утром, плюнул и ушел. Еще выше над человеком власть. И была ночь на фронте… (— Благушинский мастер уже не улыбался, внимая дневному бреду Митьки. —) Все пройдено и узнано, Пчхов. Об туман истерлось мое хотенье. И все хочу забыть, как в детстве. Я как-то с Фирсовым говорил, и он сказал мне: убить — значит себя в
— Ты болен, ты крепко болен, Митя, — исподлобья глядел слесарь на шевелящиеся пальцы Митьки. — Надо тебе отдохнуть… Посмотри: вон на карточке какой баринок стоишь, в перчаточках, а тут облинял, волосами весь зарос!
Митька раскачивался на скрипучем стуле, и мутноватый свет из окошка играл в наморщенном его лбу.
— Меня и выпустили, будто болен, а я здоров. Я только проверить хочу, может ли другой сделать, как я, с той же ненавистью внутри. Хожу и все Аггея не могу выкинуть из головы. Как бы весь мир нарисовал на бумажке, и лежит бумажка на столе… а я в отдельности стою и над бумажкой думаю. Надо мне все это непременно обдумать, примусник! На бумажке, по секрету сказать, куда приятней, чем этак снаружи…
Он еще долго обнажал себя перед расстроенным Пчховым, а время близилось к вечеру, и на мутном оконном стекле возникло отраженное оранжевое пятнышко.
— …просишь, чтоб приказал я тебе, — говорил за чаем слесарь. — Неверно говоришь: должен человек сам себе опорой быть. Я в монастырек после солдатчины вступил. Одолела грусть, я и бултых под чужую пятку, за высокую каменную изгородь. К уединеннику, отцу Агафодору, я в келейнички и юркнул: пускай, мол, отвечает за мя мудрый, а аз глуп есмь!.. Великое мне выпало мытарство. Ночью взбудит: «Все спишь, — скажет, — Емелька? Читай акафист сладчайшему Иисусу!» Вот и почну я спросонья: буква на букву лезет, и лицо опухлое, парное, страшное. А он сидит на койке да плачет. А у монастырька под боком базар, карусели, трактиры… Мы в колокол, они в гармошки: всяк себя по-своему жжет! И заблудил я. Перелез через ограду и увидел, что вельми прекрасен мир… для дурака! Гуляю, источаю дым кольцом, получаю развлеченье. С торговкой одной сморгался и каждую вечеринку бегал к ней… (Лестничка изнутри к стене была приставлена!)
— К чему ты это?.. — зевал над затянувшимся рассказом Митька.
— …раз лезу назад, уж смерклось, а старичок выполз на лавочку, дышит и кашляет. Лесенку же отставил с божьей помощью и под стенкой положил. Я назад метнулся, а уж он приметил блудня. «Прыгай, Емельяша, прыгай, ничего!» — «Я, дескать, лесенку бы!» — «Ничего… кинь бутылочку-то, — я поддержу». Я полы задрал, да и ухнул в ров, на лестницу… Два месяца со сломанной ножкой лежал, а он мне акафисты каждую ночь читал, по памяти. Так и охромил меня, а ведь уж до чего мудр был!..
— Ну? — враждебно хмурился Митька.