И он стал читать. Начал, как всегда, с запинкой, негромко, буднично. Понимали ли они в полной мере то, что он им читал? Сначала Виталий не был уверен в этом. Но понимали или не понимали, а слушали, подавшись к нему всем телом, наморщив лбы, уставясь на его вяло шевелящиеся губы неотрывными, ждущими чуда взглядами. Одно стихотворение, второе, третье… И постепенно голос Огаркова налился силой, зазвенел. Черт возьми, у него самого вдруг мороз пробежал по коже, так понравились ему собственные стихи. Он вдруг чуть ли не кобзарем себя почувствовал, менестрелем, по крайней мере… Да, да! Только так! Только так надо, черт побери!.. Сделал паузу, перевел дух.
Повисло вежливое молчание.
— Виталий, — пришел ему на помощь Медовар, — ты знаешь что прочти — то самое: «Передвигают в небе мебель…»! Отличное, ребята, стихотворение! Гениальное! Прочти, Виталий!
— Да нет уж, довольно, — притворно засмеялся Огарков, — надо меру знать…
Никто не настаивал. Разлили по граненым стаканам и фаянсовым кружкам остатки портвейна, долго чокались друг с другом — никого не пропустили, — выпили. Снова заговорили в войне, не о прошлой, а о войне вообще, потом о правилах уличного движения, о соленых рыжиках — хорошая закуска! — потом о собаках… Все называли ту или иную породу, а один из собеседников только размеры собак показывал: «Вот такая!» (У него не было ног, но были руки, было чем показывать.) Завели, конечно, инвалиды разговор и о хоккее, полагая, что москвичи о хоккее должны знать все, но как раз ни Медовар, ни Огарков болельщиками не являлись. Естественно, поговорили и о затянувшейся метели.
Виталий тоже высказывался о знаке «Стоянка запрещена», о новых типах бомб, о собаках, а в голове билась одна-единственная мысль: не поняли… Значит, не поняли его стихов, раз так прохладно прореагировали. В санатории ветеранов сцены его такими аплодисментами проводили. А тут… Не поняли? А ветераны сцены, выходит, поняли? Нет, просто ветераны сцены что хочешь изобразить могут, школа МХАТа, а эти… А инвалиды — они… Значит, недостаточно этого — смотреть в глаза слушателей, лично произведения свои исполнять? Недостаточно быть мейстерзингером? Еще что-то надо…
И нелегко было ответить себе на этот вопрос: что же еще надо?
Он чокался с инвалидами своим стаканом, улыбался, разговаривал, а мысленно опять отбарабанил только что прочитанные стихи, стараясь понять, почему же они оставили равнодушными его слушателей. И теперь стихи казались ему до зевоты скучными, растянутыми, фальшивыми. Он лихорадочно стал припоминать другие свои стихи, неужто и эти так же слабы?
«Сам не пойму — реальность или небыль? Не то рычит в тиши аэродром, не то передвигают в небе мебель… А может, это молодой июньский гром?..»
— Что? Рыжики? Честно говоря, я рыжиков еще никогда не пробовал. Шампиньоны пробовал, а рыжиков — увы! — нет. Что? А вы шампиньонов не пробовали! Вот видите, как бывает!..
«…Заголубели молнии, как реки, неведомому грешнику грозя. Они заметны даже через веки, от молнии зажмуриться нельзя…»
— Что? Бомба? Ну, я, конечно, в устройстве ее не разбираюсь, но мне рассказывали. Например, эта комната, мы, стол, бутылки, стаканы… Раз! — и… Все целехонькое, нетронутое — комната, стол, бутылки, стаканы… Только нас нет.
«…Перелистал стихи внезапный ветер, и хлынул дождь на пыльную листву… Хочу забыть, что я живу на свете, чтоб вспомнить вдруг нечаянно: живу!»
На следующий день, в полдень, к тесовому крыльцу Дома колхозника был подан ободранный, со многими вмятинами автобус. «Вокзал — стадион», — значилось над ветровым стеклом. Но ни на вокзал, ни — тем более — на стадион участников фестиваля не повезли.
— В Конобеево едем! В Конобеево! — объявил давешний инспектор по культуре, Бормотов. — Там у них клуб новый, там и концерт дадим!
— Какое еще Конобеево?! — подскочил от удивления Медовар. — У нас в командировке указано: Ермишинские Пеньки! Заявка оттуда была!
— В Конобеево едем! В Конобеево! Девяносто километров! А там видно будет, все-таки поближе к Пенькам вашим. Позвоним из Конобеева, — может, из Пеньков свой транспорт пришлют. На автобусе туда не проехать.