Поручик Давид Фанговт показывал государю чертежи речных мелей. Тот сумрачно глядел на них и делал свинцовым карандашиком пометки – где быть новым верфям: в устье Воронежа и на Дону.
Господин же адмиралтеец был зело доволен: раз – что воронежское сидение кончилось, и два – что в трудах и суете Питер, видимо, позабыл про ненайденного малолетка.
Государь про Василия один лишь раз помянул, когда стояли они с господином адмиралтейцем, глядели на погрузку корабля.
Взад и вперед бегали матросы по сходням, тащили ящики и кули с мукой, катили бочки.
Тогда Питер спросил, где малолеток.
Но тут матрос, толкавший перед собою бочонок, поскользнулся и упал в воду. Бочонок с грохотом покатился по сходням на берег.
Питер кинулся к злосчастному матросу, пособил ему вылезть из воды и затем побил тростью.
И забыл про малолетка.
Так прошли сборы флотилии.
В конце апреля восемь кораблей вошли в Дон.
Стоял ветреный, яркий день. Тысячью тысяч ослепительных отражений играло солнце в синих, с пенистыми гребешками волнах Дона. Белогрудые паруса шибко несли корабли. Трепетали, вились на ветру разноцветные длинные языки вымпелов. Ветер свистел в снастях. Грозно сверкали начищенные пушки.
Шли корабли стращать турецкого султана, чтоб не вздумал, избавь господь, идти в союз с Карлой.
С любопытством глядели матросы на незнакомые берега.
Вот кончилась степь, пошли дикие горы.
Угрюмо высились меловые утесы. Черный коршун кружил над скалами, где нет-нет да и закрутится дымок или какие-то люди покажутся на гребне – и исчезнут, словно провалятся в тартарары.
Зорко с высоких мачт оглядывали донскую землю сидящие в смотрильных бочках вахтенные матросы.
Шибко бежали воронежские корабли.
Глава двадцать четвертая,
Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.
Долго шли наши артельщики – не день и не два. И уже не перед всяким с дороги сворачивали, потому что не безоружны, в случае чего – могли и сами укусить.
Теперь десять человек их было, малолеток – одиннадцатый.
В пути к ним еще кой-какие горемыки прилепились: кто с лесной работы, кто от злого боярина, от горькой жизни, от великого разорения.
Когда за донской излучиной сверкнули спокойной гладью ленивые воды Битюцкого устья, – в артели насчитывалось уже без малого три десятка.
Вел артель Пантелей.
На черных, седоватых кудрях его красовалась шапка с малиновым аксамитовым верхом. Да и прочие маленько приоделись, поскидали гуньки. Кафтанишками раздобылись, сапожишками.
Ведь как получилось-то.
Наскакал на артельщиков боярский сын с челядинцами. Дерзко наезжая, тесня конем, кричал, заворачивал вольных людей на боярский двор. «Я-де, кричал, знаю, какого вы поля ягоды! Вы-де у меня попляшете!»
Пришлось в драку лезть.
Было дело, побили челядинцев. Боярский сын вырвался, ускакал, потеряв соболью шапку с малиновым верхом.
И приоделись, приосанились мужики. Правда, кому тесна одежа, кому велика, ну да что! Все – не лохмотья. Вот – близко – сверкнул Битюк и завиднелся дым костров. Люди, кони завиднелись, с гусельными перезвонами послышалась песня.
За Доном – степь лежала, по Битюку чернел дремучий бор.
А уже на землю ясный вечер пал. Яркая голубая звездочка отразилась дважды: в Дону, раздробленная шибко бегущей струей, и в тихой воде Битюка – целехонька.
Подошли артельщики к большому костру, поклонились, поздравствовались. Сели где кто.
Народ у костра был пестрый: больше свой брат, мужик, лапоть, но и казацкая шапка виднелась, и кармазинный кафтан с позументом, и узорчатый зеленый сапог.
Сидели у костра, слушали песню.
Седой старик пел. Перебирая струны гуслей корявыми, похожими на дубовые сучья пальцами, он пел, низко опустив голову. Сивые космы свешивались на лоб, хоронили лицо. Сквозь прорехи ветхого зипуна чернело голое тело.
пел старик, —
От других костров шли люди, слушали старикову песню.
Кончилась песня, а гусельный перезвон еще дрожал над костром.
С Дона ветерок налетел, понес перезвон в темную степь.