Воровкой фруктов она стала уже в раннем детстве, во время ее короткого, ее вообще первого пребывания в деревне. «Стала»? В тот день, когда она взобралась на плечи деревенскому мальчишке, спрыгнула с – не слишком высокой – ограды на чужой участок с садом, залезла на дерево и одним движением вывернула из недр кроны плод, который все предшествующие дни ей «колол глаза», она вовсе не стала воровкой фруктов – она ею была изначально.
Сама она себя не считала воровкой. Никто ее до сих пор таковой не считал. Ее звали «воровкой фруктов», потому что это прозвище, ставшее ее вторым именем после полученного при крещении и вытеснившее редкую «Алексию», как называла ее только мать, прижилось в семье. «Воровкой фруктов» назвал ее тогда же владелец огороженного сада с плодовыми деревьями, в котором она «стибрила»? да нет, просто взяла себе, присвоила фрукт – какой, значения не имеет. Хозяин, деревенский друг юности ее матери, находясь в своем маленьком домике при саде (не сад при доме, а наоборот), стал невольным свидетелем присвоения фрукта, ставшего добычей чужой городской девочки. Сначала он непроизвольно вскочил из-за стола, но тут же остановился и устроился у окна, чтобы лучше видеть. То, что он увидел, так рассказывал он потом своей бывшей подруге, матери девочки, понравилось ему. Он, вот только что мрачно сидевший, погрузившись в невеселые мысли, вдруг, когда девочка одним движением извлекла на свет из глубины ветвей прятавшийся там плод, неожиданно развеселился и услышал, что в комнате, единственной в доме, кто-то смеется: смеялся он сам.
Вот он-то и окрестил ее «воровкой фруктов». Так он крикнул в спину девчонке, которая стояла перед забором в надежде снова выбраться на свободу; тот, кто мог бы ее подсадить, был по другую сторону ограды или вообще уже давно смылся. «Эй ты, воровка фруктов!» Она медленно повернулась к нему и молча посмотрела на него большими глазами как на человека, который вмешивается совершенно не в свое дело. А когда он, изображая из себя рассерженного хозяина, рванул к ней, она сделала одну-единственную вещь: она взяла плод, который до того держала за черенок зубами, чтобы иметь свободными руки для перелезания через забор, и этими руками прижала плод к себе. Это был ее плод, не чужой, и уж точно не запретный. «Прихватить что-нибудь» означало для нее, правда, только применительно к фруктам, овощам и тому подобному, и когда она была ребенком, и позже, когда стала молодой женщиной, совершенно не то, что под этим обычно понимали другие.
Воровство, хищение, кража, грабеж были для воровки фруктов последним делом. Из всех злодеев она испытывала отвращение исключительно только по отношению к ворам. Разбойники, насильники, убийцы, массовые убийцы – это было совсем другое. Потаенная укромность, которая не имела ровным счетом ничего общего с потаенностью какого-нибудь уютного укромного уголка, притягивала ее к себе настолько, что это было похоже на пагубное пристрастие. А вот потаенная скрытность воровства, кражи, из-за одних только жестов, казалась ей самым омерзительным на свете. И как бы она сама себя ни убеждала, став свидетельницей мелкого воровства в супермаркете, что, дескать, это от большой нужды или что украденное, считай, ничего и не стоило: она презирала вора за его ухватку. Любительница кино, какой она была с незапамятных времен, она, посмотрев фильм «Карманник» Робера Брессона, на некоторое время разлюбила досточтимого режиссера за сцену с бандой карманников в метро или где-то еще, в которой показано, как воришки, стащив у пассажиров кошельки и проч., перекидывают их в немом танце от одного к другому, через весь вагон, пока украденное окончательно не исчезает, и все это представлено чуть ли не как образец элегантности и красоты. А когда в школе, в старших классах, у ее одноклассниц завелась мода сбиваться в стаю и ходить приворовывать по универмагам, она в один прекрасный день не смогла удержаться, чтобы не наградить одну из них, решившую похвастаться перед ней своей мелкой добычей, увесистой пощечиной, из разряда тех, что назывались тогда (а может быть, и сейчас?) смачной оплеухой. Каждое злодеяние причиняло боль, приносило страдания, каждое на свой лад. При этом воровство во многих случаях даже нельзя было назвать «злодеянием». Вполне возможно, что и вообще воровство как таковое нельзя назвать «злодеянием», и утверждение, будто обкрадывание приносит страдания, за редким исключением, есть большое преувеличение. Но почему же тогда воровство, как она это видела, как она это знала, так больно ранило, не только нанося обиду обворованному совершенно особым, только воровству свойственным мерзким образом, но и нарушая заповедь, существовавшую задолго до библейской или какой другой.