Такие состояния у нее обычно быстро проходили. Часто хватало одного-единственного вдоха, и она, не знавшая уныния, делала вдох и приходила в себя. Или еще можно было броситься к кому-нибудь на помощь, помогая тем самым себе. На сей же раз она была не в силах глубоко дышать, и вокруг не было ни единой души, которой могла бы понадобиться ее помощь. Иногда она испытывала облегчение от одного лишь захода в магазин, где покупала себе что-нибудь, не важно что; сам процесс покупки, обмен денег на товар, мог уже стать счастьем, как она знала и без подсказок матери. Но только здесь, несмотря на близость Нового города, не видно было ни единого магазина или киоска. Ну а что с ее надежными, испытанными и проверенными в сложнейших ситуациях средствами из области ее суеверий: бросить что-нибудь, камушек или монетку, через плечо, попытаться удержать на кончике указательного пальца какую-нибудь палку? Она попыталась прибегнуть к ним: бросить камень, но вокруг ни одного, пришлось довольствоваться комком земли с травой, вырванным из газона, палки тоже не нашлось, вместо нее пошла в ход шариковая ручка.
Ничего не произошло. Она окаменела, превратившись в камень, один-единственный, оцепенела до несгибаемости, превратившись в негнущуюся палку. Если бы сейчас кто-нибудь прикоснулся к ней, будь это даже тот, кто знаком со всеми ужасами земли, он испугался бы той жесткости, которую излучало это рухнувшее тело, от головы до ног, сверху донизу, в полном единении; злое излучение, крайняя степень сжатия, и то и другое готовое в следующий момент вызвать взрыв, взрыв бомбы, воплощением которой была лежавшая там на газоне фигура.
Вовне – сжатость, внутри – ничего, кроме слабости, похожей на окончательную, на нечто конечное. После этой бомбы не будет рая, и никакой Евфрат, и никакой Тигр, если перефразировать Вольфрама, не изольются из рая после этого взрыва. А после других бомб и других взрывов, стало быть, изольются? Она желала, чтобы ее состояние передалось всем другим «человеческим бомбам», и тогда они раз и навсегда усвоят: рая не будет! Но пожелание больше не помогало, ни ей, ни тем другим.
До сих пор, после периода блужданий, она жила в ладу со временем. Никогда у нее не было такого, чтобы время тянулось слишком долго. Никогда у нее не было такого, чтобы времени не хватало или не было вовсе. Ей неведомо было, что такое, когда времени в обрез, как неведомо было и что такое проводить от скуки время впустую. Если ей доводилось торопиться, то она была живой иллюстрацией поговорки «Тише едешь – дальше будешь». Ее отец, антрополог-любитель, возводил ее девственную невосприимчивость к растягивающей время скуке, «материально подкрепленную» к тому же ее «ангельским терпением», отличным, по его мнению, от «терпеливости овцы», к «женскому началу», к тому, что она «родилась женщиной»: уже на заре человечества, у африканских племен, именно женщины в свое время… Как бы то ни было, она жила во времени, вместе с ним и благодаря ему. Время было материей, добротной, славной материей. И, стараясь «поспевать за временем», она относилась к этому занятию как к спорту, быть может, единственно полезному в долговременной перспективе. Какая благодать исходила от одного только существительного «время», и точно так же от словосочетания «в течение всего времени»: в течение всего времени сбора урожая фруктов, в течение всего времени путешествия, в течение всего времени передышки, в течение всего мирного времени (есть ли у войны «время течения»?), и даже от наречия «вовремя»: плоды созрели вовремя, книга вышла вовремя, работа будет выполнена вовремя, наши совместные усилия были предприняты вовремя…
В обычном состоянии она могла бы пропеть гимн во славу доброго времени; она вообще всегда испытывала потребность выразить себя в песне, по крайней мере в такой, которая шла бы изнутри и предназначалась бы только ей одной. Ее теперешнее состояние, однако, означало: безвременье. Безвременье же означало: немоту; означало: онемение. Нет возможности произнести больше ни слова, ни слога, ни звука, не говоря уже о ее «О!». А без слова, без слога, без звука никакого движения дальше. Как вовне, так и внутри. В одночасье она перестала быть той молодой женщиной из глубокой ночи и раннего утра с его восходящим ветром, но превратилась в беспомощную старуху, неспособную пошевелить даже пальцем или губами, парализованную, – в нечто, пригодное разве что к вывозу и утилизации. «Further on up the road», дальше вперед по дороге, – эта строчка, спетая Джонни Кэшем, еще только что звучала у нее в ушах, – и вдруг никакого «дальше». Кончено! «Кончено»? Даже это слово ей, лежащей там на газоне, не дано было произнести. В полном созвучии с этим сигнал ее мобильного телефона: «Temps écoulé»[39]
.