Вместо слова – чувство, бессловесное, вины (если это можно назвать «чувством»). С давних пор насколько она любила слово «время», настолько она по-настоящему ненавидела «вину», уже как слово. Начиная от отца, и еще раньше от отца отца, и так далее, ей с малолетства приходилось слышать, что именно это с незапамятных времен довлело над семьей и всем родом, являясь для них фундаментальным общим ощущением, и она поклялась, нет, дала обет, что никогда больше не пустит к себе внутрь ни «вину», ни вину, ни слово, ни ощущение. «Вина? Это не ко мне. С вашей виной покончено!»
И вот теперь, когда она лежала, скрючившись на газоне – это не та кривизна, которая была ее идеалом, – если бы на нем росло хоть одно-единственное дерево, деревце, за которое она могла бы ухватиться, чтобы подняться, хоть самое крошечное: теперь и она угодила в ловушку вины, теперь и она, как ее предки, чувствовала себя виноватой, но непонятно за что, во всяком случае за то, что совершенно очевидно находилось за пределами ее возможной вины.
В данный момент она видела – не вглядываясь в себя – свою вину в том, что она, как многие люди ее возраста и ее поколения, и не только ее поколения, все еще не нашла своего места в обществе (или как это еще назвать), во всяком случае, прочного места. Или скажем иначе: как говорил один человек с Балкан, «место есть только у того, кто приносит с собой свое собственное место», вот так и она, где бы она ни появлялась, она всегда приносила с собой свое место, но спроса на него не было, ни в одном обществе. Она кое-чему научилась, не только играть на гитаре, кататься на лыжах и водить машину. И то, что она выучила, становилось частью ее, без налета заученности, а ее познания и навыки излучали авторитетность, тихую авторитетность.
Но только с этим багажом она не могла устроиться в обществе, в современных структурах. Ее это, впрочем, не слишком огорчало. Ей было все равно, а в минуты легких приступов мягкого высокомерия казалось, что это даже хорошо, более чем хорошо. Она была убеждена – у нее есть свое место, пусть не в каких-то определенных кружках общества, но среди себе подобных. Она была не одна. Такие, как она, существовали, и таких, особенно сейчас, было много, и эти многие когда-нибудь, не в таком отдаленном будущем, скоро, пока они еще молоды, вне всяких современных форм принуждения и вне всяких изживших себя «общественных договоров», то есть идеологий, создадут совершенно другое общество. В этом она нисколько не сомневалась. В этом не было никаких сомнений. Без такого общества ей подобных: конец мира. Конец света.
В настоящий момент, однако, она не имела ни малейшего представления о себе подобных. Она лежала одна и была виновата, – виновата уже в том, что лежала тут. Виновата в том, что не было ни ветерка и что было так жарко. Виновата в том, что одно окно в этом полукруге сверкающих чистотой домов было грязным и пыльным, засиженным мухами, как будто это она жила за этим окном. Виновата в том, что один из всех этих по-летнему зеленых кустов, составлявших изгородь, завял и погиб, как будто это она забыла его полить; она довела его до погибели. Виновата в появлении на газоне одного-единственного холмика земли, набросанной кротом; виновата не только в ночном ограблении, произошедшем тут по соседству, но и во всех преступлениях, совершенных в последнее время в Новом городе; виновата в том, что так и не появилась хлебовозка, обслуживавшая дома в округе и появлявшаяся неизменно по субботам около полудня, возвещая о своем приближении громким бибиканьем.
Она все еще была не в состоянии пошевелиться, подняться, не говоря уже о том, чтобы сдвинуться с места. Паралич речи сопровождался параличом мышц, параличом глотательного рефлекса, полным параличом. Если бы она могла позвать на помощь, то она, как это ни странно для молодой женщины, позвала бы свою мать, что было бы странным еще и потому, хотя, может быть, и нет, что именно из-за матери, ради которой она двинулась в путь, чтобы при необходимости оказать ей помощь, она и очутилась в этих безвыходно чужих краях.
Вот так она лежала и ждала вывоза. Со стороны она выглядела как путешественница, которая устроилась на газоне отдохнуть. Глядя на нее, можно было подумать, будто у нее бесконечно много времени. Никаких признаков того, что она замурована, заживо погребена в безвременье. И действительно в дело вступило ее исконное терпение. Все закаменевшее, сжавшееся как раз начало рассасываться, к слабости внутри добавилось согласие, и теперь она воспринимала завладевшую ею целиком и полностью слабость как нечто почти прекрасное. Она ждала вывоза? да, но – как это говорилось в некрологах? – «с большим терпением». И одновременно, как это ни странно, она говорила себе, что-то говорило в ней: «Никто, ни один человек, не живет более прекрасной жизнью, чем я, никто не живет лучше меня. Завидуйте!»