Старик неожиданно резко поднялся, почти вскочил, и, держа в руках стеклянную плошку, полную расколотых орехов, не попрощавшись, ни взглядом, ни словом, удалился, назад, к себе, в свой дом престарелых, один из нескольких, имевшихся в Шаре; он назывался «Босолей», «Прекрасное солнце» или как-то так, и выходил он окнами на железнодорожное полотно, где посередине сверкали светлым металлическим блеском две пары рельсов, в то время как все остальные, от семи до тринадцати, были покрыты сплошной тусклой коричневатой ржавчиной и лежали по большей части в виде обломков, в обрамлении чертополоха и прочей высокой дикой растительности; того же ржавого цвета были и отслужившие свое стрелки, от семи до тринадцати, распределенные по всему мертвому железнодорожному пространству, все в одинаковом положении, с торчащими под углом рычагами, как они были оставлены с тех времен, когда ими пользовались, и эти рычаги, что один, что другой, на всей территории, словно выставились навстречу рукам какого-нибудь железнодорожника, того или иного, который в следующий момент прижмет их к земле или, наоборот, вздернет кверху.
Ночью эта железнодорожная территория освещалась слабо, зато фонарей было больше, чем в городе, где они были такими же блеклыми, еле мерцающими, но распределялись неравномерно, и он, сидя на своей табуретке, у своего окна, в своем «Прекрасном солнце», или «Золотом веке», или у себя на «Набережной туманов», как он сам называл это заведение, смотрел на них до тех пор, пока у него в сотый раз не сомкнутся глаза, которые он старался тут же открыть, потому что мысль о сне наводила на него ужас, и продолжал держать в поле зрения железнодорожное полотно с силуэтами вздернутых стрелок, словно несущих здесь сторожевую вахту, и одновременно упражнялся, научившись постепенно отрешаться от храпа, причитаний, вскриков, стонов, тяжелых вздохов из соседних комнат, в том, что у него называлось арабским словом «зикр», стараясь растянуть это занятие, насколько это было только возможным. «Зикр» предполагал среди прочего «воспоминание», но для него это означало «поминание», «поминовение». Кажется, религиозный ритуал ограничивается «поминанием Бога»? В его же случае, однако, речь шла о чистом «поминовении», ни к кому и ни к чему не относящемся. «Поминовение» усопших? Ничего, кроме поминовения как такового.