Очкарик не отвечал. Он был поражен. Услышать от уголовника подобные речи он не ожидал. Ни в СИЗО, ни на этапе он, кроме мата и всех этих «ништяков» и «западло», практически больше ничего не слышал. А тут…
— И хотели бы того власти или не хотели, — закончил свою мысль Катков, — в тюрьмах и на зонах было бы то же самое, ведь лагерная администрация, даже хорошо организованная — всего-навсего внешняя сторона лагерной жизни, а ее внутреннюю суть все равно определяют воры…
И снова Очкарик промолчал, продолжая все с тем же недоумением смотреть на Каткова.
— Вам интересно, — правильно понял его изумление Ларс, — как я сам дошел до жизни такой?
Очкарик молча кивнул.
— Отвечу вам словами все того же Старого Завета, — грустно усмехнулся Катков. — В начале было слово…
Пораженный этими словами собеседник только пожал плечами, но на его лице было написано все то же удивление. До него, окончившего исторический факультет Санкт-Петербургского университета, вдруг впервые в жизни дошла та простая истина, что люди могли служить не только коммунизму или фашизму.
В этот момент машина тронулась с места, и Очкарик, кивнув Каткову, занял свое место среди мужиков. Правда, здесь он ни о какой идее уже не спрашивал…
После всех дорожных злоключений в колонию автозак прибыл только к часу дня. Он остановился около двухэтажного, красного кирпича здания с невысокой, пристроенной к нему башней. В этой башне находился пункт наблюдения и контроля связи с вышками, расставленными по всему периметру зоны. В обе стороны от здания была натянута колючая проволока. Здесь находилась проходная, или, как ее еще называли, вахта, дарующая свободу одним и отбирающая ее у других. Здесь все еще висел выцветший на солнце и полинявший от дождей блеклый плакат с совершенно неуместными нынче словами: «На волю — с чистой совестью!» Поскольку сразу же возникал вопрос: а что же там, на воле, с этой чистой совестью делать? Начальный период накопления капитала отличался как раз именно отсутствием не только чистой, но и вообще какой бы то ни было совести…
Из автозака вышел уже повеселевший капитан и направился к вахте, но уже через несколько секунд он вышел из нее и сделал знак водителю автозака, которого нещадно материл всю дорогу, подъезжать к поржавевшим воротам какого-то грязно-бурого цвета. В следующее мгновение ворота открылись и из них вышли трое: долговязый капитан, исполнявший в этот день обязанности дежурного помощника начальника колонии, круглый, словно рыба-шар, прапорщик с заспанным хмурым лицом с повязкой начальника войскового наряда и дежурный прапорщик, совсем еще молодой парень, слегка прихрамывавший на левую ногу.
— Чего так долго? — недовольно взглянул на начальника конвоя прапорщик с заспанным лицом, как и его старший товарищ тоже измученный похмельем.
— Да ну его к черту! — Лицо капитана снова перекосилось от злости. — Два раза, зараза, карбюратор чинил! Как нарочно!
Конечно, понять муки этого в общем-то не злого человека было можно. Ведь прапорщик еще с утра заготовил похмельную бутылку с маринованными грибками и капусткой. И сидеть в тайге, изнывая от жажды, зная, что тебя ждут такие деликатесы, испытание, прямо скажем, для пьющего человека не простое.
— Ну ладно, — усмехнулся хорошо понимавший страдания капитана прапор, — заканчивай с ними и давай ко мне, а то прокиснет!
— Теперь уж не прокиснет! — впервые за всю дорогу улыбнулся капитан, направляясь к автозаку.
По его приказу сидевший внутри сержант снял замок с решетчатой двери, отделявшей его от осужденных, и громко, словно обращался к людям с дефектами слуха, проорал:
— Выходить по одному! Руки назад!
Вздрогнувший капитан недовольно посмотрел на сержанта, но ничего не сказал. Это было бессмысленно. Сколько раз он предупреждал его не орать во всю глотку, но тот так и не внял ни его приказам, ни просьбам, ни даже угрозам засадить его за эту решетку самого.