Вой прекратился, когда она увидела Галла. Ее огромные глаза расширились, и она прикрыла их своими руками в витиеватых шрамах. У нее была черная кожа с отливом, отполированная гладкой, непрерывной тысячелетней родословной до синевы и лиловизны. Она казалась субтильной, но не исчахшей, как остальные, а голова ее отличалась классической красотой – скорее горизонтальная, чем вертикальная, словно ромбовидный грациозный камень, балансирующий на тонком пьедестале шейки. Мейбридж видел и встречал негров в Америке, видел их горе и их силу. Но она была из совсем другого вида.
– Позвольте представить вам Абунгу. Здесь мы зовем ее Жозефиной. Жозефина, это господин Мейбридж. Это он сделал снимок, который тебе так нравится.
Она опустила руки и посмотрела в недоуменное лицо фотографа.
– Покажи, что ты с ним сделала!
Крейн схватил ее за одежду, чтобы растормошить к действию.
– Оставь, Крейн, она сама.
Жозефина прошла по комнате, оставляя мокрый след, как будто начинавшийся из-под юбок. Мужчины сделали вид, что ничего не заметили. Она подошла к маленькому сундуку, выкрашенному в тот же цвет, что и бежевая камера. Открыла и отступила с дороги; он был полон аккуратно разложенных стопок бумаги – все листы одного размера и все с одним неровным краем, словно нарванные из блокнотов. Мужчины подошли к сундуку и его хозяйке.
– Покажи ему, Жозефина, – подбадривал Галл. Она присела, чтобы поднять к глазам Мейбриджа верхний листок.
– Возьмите! – сказал доктор практически тем же тоном, каким разговаривал с черной женщиной. Мейбриджу показалось, что следует что-то заметить в ответ на подобное снисхождение, но любопытство перевесило возмущение и он последовал приказу. Взглянул на то, что держал в руках, затем взглянул еще раз – с удивлением: это была идеальная копия его снимка «Фазы солнечного затмения». Приглядевшись пристальнее, заметил, что это вовсе не фотографический отпечаток, а рисунок черной тушью по бумаге, но идентичный тому, который он оставил Галлу годами ранее. Опущены оказались только пять строчек текста, объяснявшие провенанс и называвшие время выдержки. На каждом рисунке в уголке стояло кривое «А»: ее подпись. В каждой «А» не хватало серединки – соединительного штриха, – и потому оно казалось ближе к перевернутому «V».
Мейбридж перевел взгляд с Галла, который поглаживал подбородок с плохо скрытой улыбкой, на лощеное сияние женщины, чьи большие глаза смотрели прямо сквозь него, и затем обратно на ящик с бумагой.
– Прошу, не стесняйтесь. Она не против, – сказал Галл.
Он взял и изучил небольшую охапку листов. Все изображения были одинаковы. Она сделала сотни копий его снимка, все с одной и той же подписью. Галл увидел в глазах фотографа вопрос и ответил прежде, чем тот прозвучал.
– Жозефина примечательна. Постоянно нас удивляет. Однажды я показал ей вашу фотографию. Она не могла видеть ее дольше минуты. Несколько недель спустя, после сеанса с одним из моих новых инструментов, ей дали бумагу, перья, карандаши и чернила. Ей это разрешается – она одна из пассивных пациенток, единственная не выказывающая тревожных побочных эффектов, о которых я рассказывал ранее. Так или иначе, она села и начала делать копии. От первой до последней они все совершенно одинаковы. Если я прикажу подать ей чернила и бумагу сейчас, она сделает еще.
В голове Мейбриджа теснились десятки вопросов, но ни на один не смог бы ответить Галл – а возможно, и сама женщина. Мейбридж робко удовольствовался самым простым.
– Она понимает, что это?
– Невозможно знать, она не разговаривает.
– Но я ее слышал. Те странные звуки.
– Да, она издает странные звуки, но не речь. Иногда кричит зверем или поет птицей: подчас ее камера – это подлинный зверинец! Но слова – никогда, какую настойчивость или стимулы ни применяй.
Человек по имени Райс отвел ее обратно к постели, с которой мягко поднимался пар. Под кроватью были три таза воды, полотенце и резиновая помпа Хиггинсона, спешно убранные туда, когда они пришли посреди процедуры. Галл снова схватил Мейбриджа за нервный локоть и живо вывел из палаты. Беседу они продолжили в кабинете Галла – маленьком и удивительно скудно обставленном.
– Жозефину я и задумал в качестве субъекта для ваших фотографических этюдов. У нее поразительный диапазон выражений лица. Каждое можно вызвать с помощью зеркала и колокольчика. Я бы желал их задокументировать, прежде чем она покинет нас навсегда.
– Куда она отправляется? – рассеянно спросил Мейбридж.
– Она провела здесь два года и показала чудесную восприимчивость к моим экспериментам. Она способна на демонстрацию воли, которая вас поразит, при этом без следа побочных эффектов. Но мне кажется, на этом пора остановиться. Я не хочу утруждать ее более. В подобных материях у хирургов есть свой инстинкт; этому аспекту профессии не научишь. Он приходит из одного только опыта. Я чувствую, что если она зайдет дальше, то свернет не туда, и эта неумолимая сила скрутится и обратится вглубь или того хуже. Но сейчас она стабильна и здорова – это вы сами изволили видеть.
– Она отказывается говорить?