Большей частью они были черными и местного происхождения, некоторые – белыми, очень редкие прибились из Азии. Принудить к труду их было просто: они все стремились оказаться в Ворре, и их зависимость легко эксплуатировалась в управляемых сменах. Поезд постоянно рокировал отряды тех, кто после недельного пребывания в рабском бараке отчаянно желал вернуться в проглатывающий лес, и тех, кто от усталости не сознавал толком, что уже его покидает.
Рабский барак и его содержание вменялись в коллективную обязанность Гильдии лесопромышленников – общества крупных фабрик и экспортеров, вдоволь откормившихся на лесном изобилии. Лимбоя было куда труднее контролировать и объяснить, чем их похищенных предшественников. В одном уже коллективном присутствии лимбоя имелось нечто такое ужасное, что большинство обычных людей просто не выносили их общества. Надзиратели держались не дольше нескольких недель; даже самые черствые и жестокие разумы обнаруживали, что через несколько дней задаются вопросами о смысле собственного бытия и бренности существования. Те, кто ранее мог засечь человека до смерти без того и никогда не просыпался по ночам от гнева или мук совести, хныкали, когда в их деформированном рассудке всплывали вопросы о вечном. В первые дни казалось, что организовать и сфокусировать эту массу бесплатной рабочей силы невозможно вовсе. Затем появился мертворожденный и подарил инструмент контроля.
О том царили скупые легенды и убогие мифы, но истина была еще причудливей. Клирик знал эту истину и как пользоваться ею по своему усмотрению. Все началось с Уильяма Маклиша – бывшего сержанта Черной стражи, из тех, что пьет и бьет, человека мускулистого характера и жилистого рыжеволосого норова. Тот добился должности старшего надсмотрщика рабского барака и переехал в новый дом с беременной женой и нехитрым скарбом. Это стало новым началом. Он сменил повадки, работу и страну, и в трезвенническом воздухе ярко воссиял сварливый оптимизм. Три недели спустя, охваченный насланной лимбоя депрессией, Маклиш уже подумывал о самоубийстве. Но его отчаянные планы резко предотвратились, а курс жизни навеки изменился из-за мертворожденного первенца.
Маклиш сидел в ногах постели жены, когда доктор туго обернул безжизненный сверточек и спрятал в холщовый мешок. Снаружи раздался шум – растущая песнь, смешанная с битым стеклом. Первые мысли были о бунте, и Маклиш поторопил не закончившего дела доктора на выход, не в силах видеть возможное столкновение этих двух частей своей жизни в меланхоличном присутствии постороннего.
Удостоверившись, что врач ушел, Маклиш прислушался внимательней. Сто девятнадцать пропащих душ – все население запертого казенного дома – выбили окна в своих спальнях и пели в ночь. Это был зов утраты – нестройный, чистый и душераздирающе жуткий. Склонив голову под песню лимбоя, он слышал, как в плач вплетается пиброх – высокогорные клинки, корчевавшие нервы и пришившие его к детству, столь зияюще забытому. Маклиш стоял в дверях низкой лачуги и таращился на рабский барак, где окна наполнились зовущими его юродивыми лицами.
На следующий день он перешел из своего дома слез в рабский барак. Там все еще пели. Он отпер дверь, и они замерли, храня молчание, пока он ходил среди них, и показывая на свои сердца. Маклиш вернулся заверить жену, что все хорошо, но та наконец уснула, так что он инстинктивно пошел туда, где доктор оставил сверток, поднял его и сунул за полу куртки. Он сам не знал, зачем это делает; не смог бы дать вразумительный ответ. Маклиш перенес спрятанное из дома в присмиревшее, ледниковое молчание барака. На столе в центре рекреации развернул сокровище и представил крошечный окоченевший трупик всем на обозрение.
Реакция изумляла. Они, словно наэлектризованные, как один выстроились со всех частей трехэтажной тюрьмы в очередь, стекавшуюся к залу и фокусу стола. У первого лимбоя был осколок разбитого зеркала, который он поднес к голове. В пространстве между пониманием и страхом росло напряжение. Когда его костлявые ноги уперлись в стол, лимбоя отвернулся, подняв зеркало обеими руками. Тело и голова повернулись так, чтобы стекло оказалось в сложной позиции – сбоку лица. Он прищурился в зеркало, на обратное периферийное отражение мертвого младенца. Смотрел несколько гранитно-тяжелых минут, затем передал зеркало следующему, кто во всем ему подражал.
Часы спустя все исполнили подобный ритуал, все взглянули одним глазком на ребенка, все проявили уважение. Маклиш выбился из сил и не мог объяснить, что произошло, – по крайней мере не словами: в глубине души он знал: они что-то забрали – не у младенца, но у мира, в который ребенок больше никогда не попадет. Знал Маклиш и то, что теперь все они – его. Он крепко запеленал тельце и отнес домой, пряча под темной шелковой подкладкой зимнего пальто, у забившегося сердца.