– У меня на уме было другое, – заерзал Хоффман. – Моя цель – медицинские изыскания; открытие нового понимания бренности; поиск разницы между жизнью и смертью!
– Ага, куда ж без этого, – сказал Маклиш.
Через два дня доктор уступил. Он прибыл к дому надсмотрщика в сиреневых сумерках, в которых все сияло, – прибыл вместе с новым свертком.
Вдвоем они принесли его в дом лимбоя. По ту сторону двери их встретило нечто большее, чем тишина. Под гулкие шаги они доставили трофей к столу, и ритуал со склоненным зеркалом возобновился. Мало что можно сказать о прошедшем времени. Лимбоя шаркали туда-сюда, с дыханием ровным и незамутненным. Доктор и надсмотрщик прятались в тишине и табаке на другом конце здания.
– Что думаешь? – спросил Маклиш на обратном пути домой.
– Я не имею представления, что это, что значит для них и зачем они это делают, – пожал плечами доктор, теряясь в догадках. – Как это влияет на человеческую ткань – совершенно вне моего понимания.
Однако его понимание никак не повлияло на эффект, и сверток, который он унес, сохранил свежесть и гибкость навсегда – намного дольше собственной сомнительной жизни доктора. Месяц спустя они попробовали еще раз – ровно с тем же результатом. Тем временем лимбоя трудились усерднее и подчинялись всем приказам Маклиша. Эксперимент продолжался в течение года, и с большим успехом. Пока доктор не совершил свою самую прискорбную ошибку…
Как и ожидал Маклиш, некоторые родители в горе платили за то, чтобы получить сохраненного ребенка, держать в тихой комнате дома, обнимать и разговаривать, пока не появится новый. Одна пара так больше и не зачала и втайне наслаждалась притворным младенчеством своего трупика до конца жизни.
В дни затяжных дождей, когда не могли работать даже лимбоя, Хоффман принес в тюрьму роковой сверток. Тем вечером на месте были все – ротация приостановилась из-за ливня, хлеставшего и колотившего по узким оконцам и черепичной крыше. Старая тюрьма была забита и задушена немой массой. Доктор и Маклиш вынырнули из луж на улице, хлопая над головой шумными дождевиками и отряхиваясь, как псы в прихожей.
Они положили трофей на стол и раскрыли. Оба уже свыкались с процессом, приобретали иммунитет из-за предсказуемости ритуала и его очистительных последствий. Но звук, что пронесся по высокому зданию в этом случае, был как удар одинокой волны в пещере: быстрый вдох всех лимбоя, разом, вместе. Надсмотрщик и доктор застыли, и волосы на их затылках непокорно зашевелились. Доктор побелел и начал переводить взгляд с Маклиша на мокрую дверь. Ничего не произошло, и лимбоя встали в обычную очередь к столу, первый – с зеркалом в руках. В этот раз порядок стал другим. То же действие, та же бесстрастная вереница в голодной тишине, но все изменилось в каком-то другом важном смысле – словно от скачка температуры, аромата или цвета. И эта неведомая аномалия нарастала с каждым участником. Снаружи ревел дождь, его сырость как будто пронизывала все здание.
Когда все до единого заключенные подошли к столу и вернулись по койкам, к шуму воды присоединилось новое ощущение: дыхание, сперва едва различимое, потом растущее – больше в ритме, чем в громкости. Мужчины переглянулись, когда втягивание и дуновение усилились. Единый вдох. Единый вдох в унисон – от всех заключенных. Это было одновременно обезоруживающе противоестественно и совершенно понятно. Затем они заметили уголком глаз какое-то движение. С раскрытыми ртами и глазами они наблюдали, как свернувшийся кадавр раскрывает глаза.
Маклиш побледнел.
– Сука, – выдавил он. – Боже, нет!
Доктор молчал, в ужасе накрыв рот рукой. Маленькие глазки сдвинулись, посмотрели из мертвых глазниц прямо на него. Он сделал шаг к нему, пока ветер дыхания отдавался в каждой части помещения. Протянул дрожащую руку под взглядом посланца с того света, в котором проступил вопрос. В ушах доктора свистело дыхание, и он наклонился к извращению природы ближе, наконец коснувшись ножки кончиками пальцев. Глаза закрылись, и дыхание прекратилось, тишина опустилась с такой силой, что мужчины дрогнули; но в их телах и душах продолжала раскатываться инерция феномена.
Маклиш достал пистолет из кобуры и принялся нервно озираться, заглядывая на металлические лестницы, господствовавшие внутри здания. Ничто не двигалось; даже дождь снаружи унимался.
– Подай, – скомандовал он доктору, тряхнув головой на стол. Хоффман обернул тело и робко опустил в свой большой саквояж. Они оставили рабов в молчании и направились на лужи и свежий воздух – надсмотрщик пятился, выставив пистолет предупреждением пустому пространству, словно фонарик в детской ручке, заглядывающий в бесконечность.
Дома он пытался отдышаться, пока доктор вяло таращился на сумку, стоящую на кухонном столе. Маклишу надо было выпить как никогда прежде, но в доме не было ни капли – и не было уже больше года с тех пор, как он дал зарок. Не кому-то другому – такой бы он нарушил, – а самому себе. Противоречие и отсутствие выбора распалили его гнев.