Выходит, хотя я и опытнее, Максимов лучше ориентируется в обстановке. Вот почему начальник «Школы» назначил его старшим.
…Трое суток длилась наша практика.
Максимов со своим «Северком» уходил за десять — двенадцать километров и оттуда вызывал меня. С каждым разом все быстрее выстукивал текст — старался показать свои способности.
Он возвращался — уходила я. В часы встреч я показывала ему приемы быстрой и четкой работы ключом. Потом мы говорили, говорили. Я рассказывала, какие приключения выпали на мою долю в тылу врага, но не упоминала ни Кущевку, ни Нальчик: ему ведь не полагалось знать, где и что я разведывала. Не полагалось ему знать и правду о том, где я жила, кто мои родители, чем занималась до войны. Вот уж секрет так секрет! Будто непонятно, что училась. Вдруг он рассмеялся:
— А я знаю — ты была под Нальчиком, ты родом из Сухуми…
— Знаешь — помалкивай. Я о тебе тоже слышала, что тебе дороже всего мины, а влюблен ты в полковника Старинова…
— Нет, влюблен только в тебя. Пусть нам нельзя говорить, где мы родились и жили, но ведь можно же о будущем, правда?! Где бы ты хотела, чтобы мы с тобой поселились? Мы с тобой, с тобой, только с тобой!
У него это хорошо получалось, как песня. И я ему верила. Мы сидели при свете каганца из консервной банки, забывали время, забывали, что кругом полыхает война. И притом наши разговоры были военными. Он рисовал схемы действия разных мин, хотел, чтобы я знала все, что известно ему, и чтобы мы вместе вылетели в партизанский отряд.
— У партизан не запрещено любить друг друга, — говорил он с жаром.
— Но ведь и умирать не запрещено, — смеясь отвечала я. — Ты представляешь — тебя убьют.
— А ты тогда что сделаешь?
— Убью десять, нет, двадцать… нет, за тебя подорву целый эшелон, тысячу фрицев…
Однажды случилось — Аверкий ушел в горы. И только ушел — начался мой сеанс связи со штабом. Получаю радиограмму: «Немедленно возвращайтесь любыми средствами!» Было непонятно — обоим возвращаться или одной? Я сообщила, что ушел мой напарник, нет возможности с ним связаться, он в пути.
Новое приказание требовало, чтобы я, Евдокимова, не теряя времени, отправлялась на пристань. Там стоит барка. Она отбывает в 16.00.
Не иначе меня вызывали для важного задания. О Максимове ни слова. Переспрашивать не годится. Приказ есть приказ, война есть война.
Я плакала сердцем. Что это еще за слезы сердца? Очень даже простая вещь: подчиняешься дисциплине, руки и ноги действуют, голова соображает, а сердце стучит жалобно и тревожно. Записку Аверкию составила в нежных тонах. А ну заглянет кто из нашей группы? Черт с ними — пусть читают и завидуют!.. Нет, нехорошо. Рву первую записку, пишу официальную: «Срочно вызвал штаб». Даже не подписалась.
Свернув рацию и вскинув на плечи вещмешок, мчусь во всю прыть к пристани. Навстречу ветер. Холодный, злой, за три дня такого не случалось. Думаю: это неспроста. И тут как опалило: ведь я и в пути смогу в наш час связаться со своим напарником по радио. Сообщу ему обо всем. Записку, что вызвал штаб, оставлять не годится. За это, пожалуй, попадет… Круто разворачиваюсь. И вот я опять в нашей комнатке. Рву и затаптываю записку. И все-таки хочется оставить какой-нибудь знак любви. Выскакиваю в садик. Придумала: нарисую на блокнотном листке розу. Получилось очень хорошо. Я ж подавала надежды стать художницей. Шаль, роза черная, грустная…
И опять бегу к пристани. Ветер все сильнее. Откуда ни возьмись дождь со снегом. И это в конце февраля.
В Геленджике невелика пристань. Стоят два-три суденышка и одна-единственная баржа — черная нефтеналивная посудина. Сквозь снежную пелену вижу — к ней швартуется буксир. Значит, порядок — моя баржа. Взбегаю по шатким мосткам, гулко отзывается на мои шаги железная палуба: порожняя баржа. Поплывет под погрузку в самый конец Черного моря. Захолонуло сердце: я бы на ней могла доехать до родного Сухуми, а потом дальше — до Батуми, где служит прожектористкой старшая моя сестра Мотя…
Открываю дверцу рубки. Пусто. Выбегаю на палубу:
— Э-эй! Кто тут, отзовитесь!
Ветер, снег, под ногами скользко. Волны с грохотом бьют по железным бортам. Похоже, мы отчалили. Я цепляюсь за раму двери: унесет, чего доброго, в море. Смотрю на часы — 16.15. Почти вовремя отплыли. Хорошо, я не опоздала. Надвигается из снега дядька в тулупе. Замечает меня, машет руками. По тому, как машет, и по тому, как ругается, понимаю — что-то не то.
— Как здесь оказалась, а? Кто разрешил? — Увидев красноармейскую звездочку на берете, он всплескивает руками в брезентовых рукавицах: — Смотри — военная! Что такое, откуда?
— Вы что, не в курсе? Не знаете? — Мой голос дрожит и от холода и от страха.
— А ну, заходи в рубку! — Дядька говорит с грузинским акцентом, мне чудится — знакомый голос.
В рубке полутемно. Дядька сбрасывает измазанный нефтью тулуп, стирает с лица мокрый снег — у него черные брови, на щеках черная щетина, черные глаза сверкают. Я думала увидеть старика, а передо мной парень. Смотрит недоброжелательно, строго:
— Куда следуешь? Давай документы!