Только в последние дни, вместе с появлением на его горизонте Клавы, вместе с тем известием, которое сообщил ему на похоронах Петьки Хмыря Юрка Мыльников, вдруг забрезжила перед Веретенниковым смутная еще, но все-таки надежда. А что, если судьба действительно решила выкинуть еще одно, на этот раз счастливое для него, коленце и он на старости лет вдруг обретет сына, с в о е г о сына?.. Об этом даже думать было страшновато — такой невероятной и притягательной казалась подобная мысль. Кто знает, может быть, именно в этом оправдание всей его несуразной, несложившейся, неудачливой жизни? Оставить после себя новый росток, маленькое существо, способное стать продолжением его, Веретенникова, жизни, — разве не великий в этом смысл? «Раньше бы, раньше бы надо было об этом думать», — корил себя Веретенников. Так нет же, прежде в подпитии, в тяжком хмельном бахвальстве любил он со слезой в голосе, с залихватским отчаянием читать есенинские стихи:
Отрава, горькая отрава была в тех стихах…
Теперь же он хватался за последнюю свою надежду, опасаясь в душе, что и она рассеется, окажется миражем, едва он приблизится к ней.
Размышления Веретенникова прервал стук в стену — это мать звала его к себе. Она лежала сейчас в соседней комнате, скованная приступом радикулита. Эти две комнаты в огромной коммунальной квартире с давних пор принадлежали Веретенниковым. Вся жизнь Веретенникова, если, разумеется, отбросить войну, лагеря, Сибирь, лесоразработки, мотание по стране, прошла именно в этой квартире. И если бы, подобно многим нынешним литераторам, Веретенников вздумал бы отдать дань своей «малой родине», то малой родиной для него, безусловно бы, оказалась эта коммунальная квартира.
Когда Веретенников вошел к матери, Елизавета Никифоровна, лежа в постели, с сосредоточенным лицом слушала радио. Ее хрупкое, почти невесомое уже тело едва угадывалось под одеялом. По радио говорили что-то о заготовке кормов. Впрочем, возможно, она сейчас и не вникала в смысл звучавших из репродуктора слов. Просто по привычке, оставшейся у нее, как и у многих блокадников, еще с войны, радио в ее комнате никогда не выключалось.
— Леня, — сказала она озабоченно, — я слышала, тебе опять помешали работать. Кто это приходил?
— Мельников. Юрка.
— Пьяный, наверно?
— Да нет, мама, почему же обязательно пьяный? Трезвый.
— Ох, не люблю я этих твоих друзей-приятелей, — вздохнув, сказала Елизавета Никифоровна. — Да и какие они друзья? Друзья помочь стараются, болеют за человека, а эти только и делали, что тебя в яму сталкивали.
— Оставь, мама. Ну при чем тут мои друзья? У меня, что, у самого головы на плечах не было?
— Не спорь с матерью, Леня. Я знаю, что такое плохая среда и как она затягивает. Стоит мне умереть, они опять слетятся сюда. Это же воронье, настоящее воронье.
— Ну, мама!
Это был их давний спор, правда, теперь он уже утерял былую остроту и возникал, пожалуй, скорее по инерции, по уже установившейся привычке.
— Все равно, Леня, держись от них подальше, это мой тебе материнский совет. Береженого бог бережет. И вообще, если бы ты слушался моих советов, ты бы…
— Мама, ну что теперь говорить об этом!
— Да, ты прав, не надо ворошить прошлое. Это не приносит ничего, кроме боли. Главное, чтобы сейчас все у тебя было хорошо. Тогда я смогу умереть спокойно.
— Мама, опять! Ну что ты заладила! Ты еще поживешь у меня, как миленькая.
— Дай-то бог. Мне и правда хотелось бы пожить еще. Именно теперь, когда все страшное, плохое уже позади. У меня давно уже не было на душе такого покоя. Мне бы еще годочка два-три. Обидно, если судьба распорядится иначе. Несправедливо. Знаешь, Леня, я где-то читала, будто в глубокой старости умирать легко. Это неправда. Мне хочется сейчас жить не меньше, чем в молодости.
— Ну и прекрасно! — сказал Веретенников. Он с тревогой вглядывался в словно бы уменьшившееся за последние годы, усохшее лицо матери. Что это она вдруг всё о смерти? В глазах ее не было стариковской тусклости, они смотрели живо и умно. И Веретенников повторил еще раз:
— Ну и прекрасно!