Он проплыл быстро и легко под всеми ленинградскими мостами, выплыл по каналу на взморье, потом из канала попал на открытый залив. Он проплывал мимо плавучих пристаней, торговых пароходов и буксиров, но никто не обращал на него внимания. День, кстати, был выходной, праздничный, шестой день отдыха месяца сентября. И другие гребцы тоже выплывали на яликах с обоих берегов красавицы реки на широкий простор.
Так Кендык выплыл на взморье. Тут ему стало жутко. На своем многомесячном пути от Одунска до невской столицы он видел леса, и поля, и реки, и озера, но моря не видел. Прекрасная Нева была похожа на родную Шодыму, не менее прекрасную. Но вот эта простоянная водная гладь расстилалась шире всякого тундренного озера, даже самого большого. Кендык не решился отплыть в открытое море, подальше от берега. Он как бы опасался, что морская ширина разверзнется и поглотит его вместе с веслом и челноком. Он повернул направо и поплыл вдоль берега.
Его приключения в течение ближайших двух дней остались неизвестными. Пищи с собою у него не было, но он чем-то питался, и когда его вернули наконец обратно в институт, он не проявлял особого голода. Вернули его с пограничной черты с особым конвоиром, и дело могло бы обернуться довольно плачевно, тем более что и уехал он на чужом челноке. На реках Шодыме и Родыме и всех других водных путях того же бассейна брать без всякого спроса чужой челнок или лодку было самым обычным делом. Бери, поезжай, куда тебе надо, а потом возвращайся обратно и ставь лодку или челнок на прежнее место. Лодки не убудет.
Нравы в Ленинграде были более строгие. Однако для студента, приехавшего с северной тундры, было сделано послабление. Законы культурной страны с ее условностями и опасностями были к нему неприменимы.
Ему задавали вопросы, настойчивые и даже перекрестные. Вопросы порой превращались в допрос: куда ездил? зачем ездил?
Кендык ответил:
— Не знаю!
— Зачем украл челнок?
— Я не украл, — ответил Кендык с открытым негодованием. — Я бы приехал обратно и поставил на место челнок.
Таким образом, он как будто не собирался бежать и думал, побродив на просторе, вернуться обратно в эти постылые каменные стены.
После того Кендыку стало жить еще тяжелее, чем прежде. Товарищи сторонились его и смотрели на него с удивлением и даже с недоверием.
Кендык трудно привыкал к новому. Среди своих товарищей он был все же не ручной, а вольный и дикий.
Кендык старался найти опору и, отвращаясь от товарищей-ровесников, так он инстинктивно стал тянуться к ровесницам.
Девушек в ИНСе училось четыре десятка. Северные племена вообще малорослы, но девушки были совсем маленькие, хрупкие, похожие на кукол или на малых детей. Несмотря на раннюю молодость, их лица и фигуры носили явные следы особенно тяжелой жизни в суровых условиях Севера. Они привыкли к тому, что женщина считается ниже мужчины, что она занимается самой трудной работой и часто заменяет вьючный скот.
В северном промысловом хозяйстве женщина убирает дом, а мужчина ходит на охоту. Женщина питается хрящами и объедками мяса, отдавая мужчине лучшую мякоть и жир. Женщина не смеет присесть в присутствии мужчины, и так бывает, что женщина спит под открытым небом, пока мужчина спит под пологом. Наконец, женщину отдают за калым и просто продают, точно так же, как скот. Местами женщины дороги, в других местах они очень дешевы; часто молодая девушка значительно дешевле хорошей ездовой собаки.
Женщины прорвались к учебе сквозь фронт своих отцов, братьев и мужей, одна за одной, из разных углов огромного пространства северной Сибири. Все они были истощены тяжелой борьбой с насилием мужчины и прежде всего стремились сбросить это тяжелое иго. Больше всего было, разумеется, девушек и даже молоденьких девочек. Были, однако, и взрослые жены, ушедшие от мужа и искавшие нового счастья, независимого от милостей и грубостей мужчины. Была одна эвенка, шестнадцати лет, которую отец продал богатому и старому соседу за пять оленей, ружье и два пуда муки, но она не захотела идти к старику, ночью бежала из отцовского чума, добралась до тузрика, подняла шум, плач и крик и в конце концов подвела будущего мужа, а также и собственного отца под очень чувствительный штраф. Звали ее Маша Палтеева.
Она была как будто помешана на этой постоянной навязчивой идее — борьбе с насилием мужчин. Кендык заметил, что она что-то записывает в тетрадку. Напишет страницу, зачеркнет и пишет снова. Как-то после уроков Кендык долго сидел на парте, недалеко от Маши, в опустелом классе. Палтеева, как всегда, прилежно писала, черкала, вырывала страницы и писала опять.
— Что пишешь ты? — спросил невольно Кендык.
— Нашу горькую долю пишу, — ответила Маша, — про тяжелый обычай эвенков.
Она посмотрела ему пристально в глаза и внезапно протянула ему тетрадь.
— На, читай. Ваши одунские обычаи тоже, я слыхала, тяжелые.
И Кендык начал читать громко и слегка нараспев:
«Мария Палтеева, эвенка, пишет о тяжелых и грубых обычаях родного эвенкийского народа, а особенно мужчин.