Кендык почувствовал в ней нечто родственное, и так постепенно они стали разговаривать и медленно сближаться. Она поражала своим равнодушным презрением к людям, русским и туземным, к старому обществу и новому.
— Люди — сволочи, — говорила она. — Русские сами по себе, а наши чукчишки, там, далеко, за тундрой, на морском берегу, те тоже сами по себе. У нас был председатель из прежних старшин, так он ведь затеял подсыпаться ко мне. Все говорил, приставал: «Мы тебя кормим, поим, ты должна слушаться». А я была маленькая и ничего не понимала: в чем слушаться. Однако засветила ему в морду такую свечку, что весь он залился красной рудою — перестал приставать. Такая сволочь.
Чукотские обычаи и моды Рультына презирала.
— Я дома ходила в шерсти, под выворотной шкурой, совсем как медвежонок: мохнатая, растрепанная, а теперь вот хожу в сукне. Дома ела похлебку из оленьей руды, а здесь кушанья все дорогие: чаи да сахар, хлеб да сухари. А сытости нет.
Она привыкла встречаться с Кендыком на нейтральной почве, в опустевшей столовой, после обеда и ужина, и там разговаривать о разных вещах. Рультына рассказывала ему о повседневных делах и делишках ИНСа, которые она хорошо понимала, а он не понимал.
Несмотря на свое видимое равнодушие к институту, она знала решительно все происходящее и была, в сущности, так сказать, устной газетой.
Кендык как-то похвалил групповое обучение родному языку, хотя для него самого не было ни группы, ни преподавателя.
— А ты тоже учишься родному языку? — спросил он у девчонки.
Рультына пожала плечами.
— А почто мне учиться? — спросила она хладнокровно.
— А не то ведь забудешь свой говор, — объяснял Кендык. — Родной язык грешно забывать. Собака ведь лает по-собачьи, а кошка мяукает по-кошачьи. Даже ворона, хоть грязная птица, а каркает особо, по-вороньему. Вот для меня учителя нет, — жаловался Кендык.
— Да и то сказать, скверный наш язык, — сказала Рультына. — Мужчины говорят по-особому, а бабы — по-особому. Цокают, цокают: цекаццын… — передразнила она с жеманной ужимкой.
В чукотском языке действительно имеются два разных говора: особо мужской и особо женский. Они разнятся прежде всего произношением, а также и тем, что женский язык, очевидно, древнее мужского и сохранил многие формы, в мужском языке давно исчезнувшие. В частности, в мужском произношении: «рекаркын», а в женском: «цекаццын» — «что делаешь?»
Рультына передразнивала свой собственный бабий язык.
— Я забывать его стала. Кругом все по-русски говорят, и я с ними по-русски. Чей хлеб-соль кушаю, того правду и слушаю.
Рультына старалась унизить свой собственный язык. На деле чукотский язык, как и другие северные языки, богат и словами, и формами.
— А ты разве домой не поедешь?
— А на что я поеду? Сгинь он совсем, этот дом. Век бы его не было. Я лучше здесь останусь, снег стану грести на улице, чем поеду в тот рик, к разбойникам богатым.
— Так теперь, может, рик другой, — настаивал Кендык. — Их, слышно, меняли, выбирали по десять раз и больше.
— Ну да, меняли, — оказала с сомнением Рультына. — Кожа меняется, а старая душа остается. Были богачи наверху, топтали бедняков. А старые топтали молодых. Этому топтанию на месте быть ли, не быть ли до скончания времен.
Кендык покачал головой.
— Врешь ты — не понимаешь. Вот я видел хорошее новое даже у русские речных на реке Родыме.
Рультына спала мало, поздно ложилась и рано вставала. Вскочит с постели, защебечет, захохочет, засвищет пронзительным свистом.
Спавшие мальчишки, столь внезапно разбуженные, бросали в нее подушками, но она ловко уклонялась и летела вперед, как малый моторный челнок.
Эта странная девчонка, не желавшая учиться, сделала так, что Кендык, хотя бы из мужского упрямства, почувствовал влечение к учебе. Она забыла свой собственный язык, тем более ему захотелось сохранить свой собственный.
В одной палате с Рультыной, на женской половине, жила третья девчонка, еще более удивительная. Ее никто не понимал, и она тоже, как видно, никого не понимала.
Была она блондинка с серыми глазами, во всем похожая на русскую. Но по-русски она говорила довольно плохо, с какими-то подчеркнутыми, словно умышленными ошибками. Она называла свое имя Наталья Шишиши и утверждала, что она эскимоска из Западной Сибири и родичи ее обитают по реке Оби, верстах в восьмидесяти от города Обдорска. В рассказе ее было многое неладно. В Западной Сибири нет и в помине эскимосов. Они обитают у Берингова пролива. Шишиши говорила, что ее дед и прадед с Берингова пролива переехали на Обь, но переехать с Берингова пролива на Обь, пожалуй, труднее, чем с Земли на Луну.
Дальше следовал в рассказе Шишиши эпизод о похищении. Будто какой-то субъект приехал на стойбище наивных эскимосов и уговорил их отпустить девчонку на обучение в столицу. Взял за это плату тридцать золотых лобанчиков, пару лошадей, кошеву с ковровой покрышкой и все это увез с собой. Доехали кое-как до города Твери, пережив по дороге большое число приключений, потом лошадей и кибитку и золотые лобанчики приезжий присвоил себе, а девочку вывел на улицу и бросил на произвол судьбы.