Час ли прошел, или два, или целая зима? Кендык опять в лазарете, на той же кровати. Он лежит навзничь, голова его на плоской подушке, шея его вскрыта и взрезана налево и направо, в ранки вставлены тонкие трубочки, они тянут гной, сосут его, выплевывают его наружу. Кендык ощущает острую боль, но как-то чувствует, что слева и справа, внутри у него вычищено, выскоблено. Кендык оглядывает палату кругом. В палате четыре кровати, и на каждой кровати по больному.
Рядом с Кендыком лежит худенький мальчик, тонкий, как былинка, с белым, как глина, лицом и странно задумчивым взглядом. У кровати, на столике стопка книг и чернильница. Мальчик держал в руке узенький чугунный стаканчик и время от времени осторожно выплевывал внутрь немного мокроты.
Кендык вяло наблюдал за его движениями.
— Кто ты? — спросил он наконец почти нехотя.
— Я из Лов-озера, лопарь-оленевод. Был я батрак, звался Михаил Мартынов, потом был студент.
— Был студент? — спросил Кендык. — А теперь что?
— А теперь я покойник, — спокойно ответил лопарь. Он опять сплюнул в стаканчик, и Кендык явственно увидел в мокроте кровь.
— Кровь мою выпили, — спокойно сказал Мартынов, чуть повысив голос.
— Кто выпил, духи?
— Нет, не духи, выпили торговцы, богачи, богатые оленеводы. Они злее всякого духа.
Кендык ничего не сказал. Мартынов тоже замолчал, потом помотал головой.
— Покойник, а видишь, живу.
Мартынов расстроил здоровье тяжелой работой у оленьего стада на тундре зимой. Ему приходилось под яростным ветром, с «гнилого угла» (северо-запад) несущим полуталую поземку, по нескольку дней гоняться за иззябшими оленями, которые никак не хотели оставаться на месте. Другие олени ложились, их заносило снегом, их нужно было поднимать на ноги.
Так и получил Михаил свою тяжелую болезнь. Путевка в студенческую жизнь пришла для Михаила слишком поздно. В Ленинград он приехал в поту, в забытьи, с температурой в тридцать девять градусов, и прямо с вокзала его отправили в больницу. Его нога не вступала в школьную комнату.
В отличие от многих студентов, Мартынов хорошо говорил по-русски и по-ижемски, не считая своего родного лопарского наречия. Он также хорошо читал и писал, и книжки, лежавшие перед его постелью, скрашивали его длинные и скучные больничные досуги.
На верхней книжке краснела разборчивая надпись: «Литература народов СССР». Мартынов развернул и медленно прочел:
— «Думы Меккаила», из песен тундры, перевел с лопарского Филипп Дудоров. Видишь, — сказал он оживленно, — «Думы Меккаила». Я тоже Мекко, — Меккаил, — о чем же ты думаешь, Мекко?
Мекко все сидел и думал:
А зачем же врешь ты, Мекко? Ты только срамишь меня, мой одноименный брат. Какие в Лапландии голубые песцы? Белые в Лапландии песцы и мало голубых.
Он взял с полки другую книгу и по ней прочитал: «Человек-Песня» А. Кожевникова.
— Опять песня, — вздохнул Мартынов.
«Олени моей души и чунки (санки) моих желаний Всегда стремятся к тебе, о Ксандра».
«…Ах, Еван! Уж не думаешь ли ты жениться, Еван?»
— Ты глупый, Еван, — сказал убедительно Михаил Мартынов. — Ездишь на санках своих собственных желаний, на рогатых оленях своей собственной души. Куда поехал, Еван?
«Ты безобразный и коротконогий, как все лопари» (точная цитата).
— Противная книжка, лается. Зачем же ты лаешься, Кожевников? Сам ты, должно быть, безобразный, безобразнее любого лопаря…
Напротив у стены стояла другая кровать. На ней лежал юноша, чуть постарше лопаря. Глаза его были открыты, но он, видимо, был в бреду. Он корчился, ворочался и хрипло произносил непонятные слова.
То был ненец Валыган. В отличие от Михаила Мартынова, он был смуглый, как жженая бумага, и лицо у него было скуластое. Он приехал в Ленинград месяца два тому назад, был он здоровый и крепкий и по-своему смышленый, но зато за эти два месяца он вместо школьной одолел алкогольную учебу, то есть, вернее говоря, она сама его одолела. Он метался и громко считал: раз, два, три, четыре… Алкогольные духи приходили к нему в виде огромных бутылей, наполненных светлою крепкою златой. Их всегда было одно и то же число: семь направо и пять налево, в общем — дюжина. Правые, крупные, были зеленого цвета, левые — мелкие, с притертой стеклянною пробкой, фиолетовые. Порою мелкие перемещались налево, а крупные — направо. Но общее число было всегда одно: дюжина.
Студент приподнялся и низко поклонился в левую сторону:
— Здравствуйте, матушки-водочки, здравствуйте, бутылочки. Дайте несчастному выпить и дайте закусить… Дайте закусить! — вдруг проревел он неистовым голосом. — Где закуска? Вот я тебе дам, разобью!
Он бросился на стену, стараясь разбить коварные бутылки, но они ускользнули опять, и он только разбил свои собственные кулаки.
Отскочив от стены, он грохнулся на кровать и неподвижно застыл.
Глава тридцать первая