– Хорош, Грех, – улыбался своим обмороженным лицом Шорох. – Сейчас он выстрелит тебе в лоб.
– В лоб? Мне? – удивлялся Грех. – Выстрелит, как же. Фантиком из-под ириски.
Похоже, Грех твердо решил, что вся эта история нам ничем не грозит.
Я тоже подумал на эту тему и, признаться, удивился: вся это новая рассейская слизь, имеющая славу бесстрашного зверья, запросто рвущего невинных людей на части, – оказалась ломкой и пугливой. Пришли простые... ну, почти простые ребята – сломали и напугали.
Да.
На работе, перед сменой, я еще успел побрить голову. У Лыкова была машинка – он, если просили, стриг пацанов. Меня стричь проще всего – я вообще волос не оставляю, люблю жить гладко и налегке.
– Слушай, хочу сказать, – завершив работу, сказал, наискось улыбаясь, Лыков, – теперь стрижка за деньги. Пятьдесят рублей.
Я быстро и непонятливо глянул на Лыкова в зеркальце, он все улыбался.
– В парикмахерской наголо – тридцать, – произнес я первое пришедшее в голову, хотя думал сказать о чем-то совсем другом.
– Ты как хочешь, – ответил Лыков сладким голосом. – Можно и в парикмахерской.
Я поднялся, стряхивая волосы с плеч, тут же влез в карман, достал свой единственный полтинник, оставшийся с полученной позавчера зарплаты.
– Держи, цирюльня, – сказал.
Лыков тут же убрал купюру себе в нагрудный карман.
В почти треморном недоумении я поплескался ледяной водой в умывальнике, а потом, вытирая мокрую и озябшую шею тельником, пришел в раздевалку.
Там натягивал берцы Шорох.
– Лыков теперь деньги берет за бритье, – поделился я с ним.
– Меня дома стригут, – ответил Шорох равнодушно. – Мать, пока трезвая... Вроде ничего? – спросил, показав бугристый, неровно пощипанный затылок.
Огорчение было не последним.
Вообще я отходчивый и здесь тоже с горем пополам успокоил себя, мысленно проговорив: «А что, он обязан меня брить? Таких желающих много может набежать. Тем более что денег ни у кого нет. И у него нет...»
К тому же Лыков вел себя как ни в чем не бывало, выказывая привычное свое и ласковое дружелюбие.
Я вспомнил, как по утрам Лыков угощает нас теплой снедью, и почти совсем его простил.
А за полночь Грех заметил какую-то пацанву у дороги, расклеивающую листовки.
Лыков тормознул около, я еще не успел сообразить, в чем дело, как Грех вылетел на улицу и пинками выстроил всю пацанву у борта патрульной машины, обзывая их самыми позорными словами.
Я поднял с асфальта выпавшую листовку, приметил вверху черный серп на черном молоте и прочел нехитрый текст. Он был полон человеческого бешенства, возражать которому не имело смысла.
Являясь самозваным опричником при новых порядках, я все удивлялся, отчего наша опричная злоба никому так и не пригодилась, – впору было спросить с государя, почему он столь глуп и слаб? Гонять работяг с мертвых цехов – дело нехитрое, но отвратное; нам бы боярина какого-нибудь проверить на измену. Но бояр наша опричнина не касалась никогда.
И пока не спрашивали с государя мы – подали голос вот эти, неизвестные мне ребятки.
Грех развернул одного из них и спросил:
– Ты чего, придурок?
– Нет, – ответил чернявый и спокойный парень, глядя мимо Греха в темноту.
– Грех, уймись, – тихо попросил я.
– Чего? – не понял он.
– Пусть идут, – сказал я.
Грех плюнул и влез в машину, а Шорох и не вылезал, оставшись равнодушным к листовкам. Я иногда сомневался, что он вообще умеет читать.
– Тебя как зовут? – спросил я чернявого.
– Санька, – сказал он.
– Иди, Санька, – сказал я. – До свидания.
Он, не забыв поднять листовки с асфальта, дернул за рукава своих, все еще стоявших у борта, и через минуту их не было.
Я подышал ночным воздухом, чтоб успокоиться, и влез в машину.
В машине все молчали, но по-разному. Лыков сонно, Шорох о чем-то своем и далеком отсюда, вроде тушенки, а Грех – раздраженно.
– Тебе что, нравится, чего там написано? – спросил он, глядя не на меня, а куда-то в окно, на дорогу, что в его случае всегда было признаком озлобленности.
– А ты прочел хоть? – спросил я.
– Да на хер мне читать! – крикнул он.
– Чего орете-то? – открыл глаза Лыков, но мы на него не отвлеклись.
– А чего тебе не нравится тогда? – спросил я Греха.
– Да мне не нравится, что опять будет эта херня.
– Какая херня?
– Эта! – повернувшись, в лицо мне выкрикнул Грех.
Утром, вернувшись на базу, мы почему-то не стали жрать вместе, никто и не понял почему. Каждый, кроме Лыкова, открыл свою банку и нахватался холодных мясных кусков в один рот.
– А я что-то не голодный, – сказал Лыков, глянув, как мы едим, и ушел.
Мне почему-то опять стало обидно, что я отдал ему последний полтинник. Сейчас бы лучше пива купил на эти деньги. На два портера хватило бы – сто лет себе не позволял портера.
Лыков вернулся через пятнадцать минут удивленный:
– Командир приехал ни свет ни заря. Всех зовут пообщаться.
Мы расселись в актовом зале – ночная смена, вся помятая от недосыпа, и утренняя – розовая и пахнущая так, будто все они завтракают зубной пастой и запивают ее фруктовым компотом.
Командир вошел, дергая щекой, и брови его супились так сурово, что их захотелось постричь.